Александр Жолковский - Единый принцип и другие виньетки
Ему никто не возражал, это стало как бы ритуальным моментом каждого заседания. Говоря никто, я имею в виду никто, кроме Алёны (кстати, моей сокурсницы), которая иногда тихо тянула его за руку, пытаясь остановить, и, конечно, меня. В баре, где иностранных гостей угощали за счет устроителей, я, накачавшись даровым пивом, стал, на правах старого знакомого, объяснять Е. Б., что суть столетней вехи и мировой славы как раз в том и состоит, что Пастернак больше не принадлежит своей семье, своему городу, стране, языку, культуре, что он стал предметом глобального потребления и контролировать этот процесс не нужно и невозможно. Не знаю, это ли подействовало или, может быть, домашние нашептывания Алены, но месяцем позже, на не менее представительном симпозиуме в Стэнфорде, созванном Флейшманом, Е. Б. уже никого не поправлял, принимая все происходящее как должное.
Свой доклад я читал с экрана «Тошибы», что было тогда внове. Отчасти это диктовалось отсутствием у меня в Москве принтера, отчасти, конечно, всегдашней готовностью при случае выпендриться и забежать вперед прогресса. На батарейки я не понадеялся, и через сцену были протянуты длинные шнуры, о которые я же и спотыкался. Хенрик Бирнбаум (ныне давно покойный) спросил меня, что будет, если погаснет электричество, я в ответ спросил, что будет, если во время его доклада по-пастернаковски распахнется окно и его бумажки унесет ветром…
Однако главным моим хитом стал не доклад (http://www-bcf.usc.edu/ ~alik/rus/ess/bib93.htm) и не номер с компьютером, а выступление в прениях по докладу Нильссона. Нильссон говорил о стихотворении «Воробьевы горы» (http://lighthouse.nsys.by/lib/russian/pasternak/stihi.shtml#0076) и роли в нем водного символизма[9]. У меня давно имелись собственные, более радикальные идеи по поводу этого стихотворения, и я счел момент удобным, чтобы их озвучить. То есть, прежде чем вылезать с этим на публику, я все-таки десять раз провел языком по нёбу, как рекомендовал, кажется, Тургенев, потом досчитал до десяти еще раз и только тогда поднял руку. Свою мысль — о движении сюжета от бурной фаллической радости бытия (…лето бьет ключом) к страху перед старческой импотенцией (Рук к звездам не вскинет ни один бурун), а затем к приятию веры во всемогущий мировой эрос, источаемый провидением (Так на нас, на ситцы пролит с облаков) (http://www-bcf.usc.edu/~alik/rus/book/inven/erot83.htm), — я изложил с места, кратко, по-русски и с многочисленными реверансами в сторону Нильссона, вполне искренними, поскольку водный символизм задействован в этом сюжете систематически.
Короля играет свита. Моя реплика могла бы пройти незамеченной: ну сказал и сказал, еще одна дикая идея — just an opinion, как говорил Владимир Горовиц. Но не тут-то было. Послышались, с одной стороны, голоса протеста, а с другой — жалобы, что не слышно. Председательствовавший Бирнбаум попросил меня выйти к микрофону и повторить все по-английски, поскольку среди присутствовавших были и не владеющие русским (в частности, его собственная жена Марианна и жена Нильссона). Просить меня дважды не пришлось, я вышел на авансцену и сделал по-английски небольшой докладик, минут на десять.
Это, конечно, требовало, по добрым советским традициям, отпора, и отпор был дан, но на этот раз не Евгением Борисовичем (которому опровергать сексуальный drive собственного отца было как-то не с руки), а моим учителем, никогда не упускавшим случая подчеркнуть, как близок он был к Пастернаку (и в дальнейшем рассорившимся с Е. Б. на этой почве). Сакраментальный зачин «На самом деле все было гораздо проще…» произнесен не был, но формат выступления был именно таков.
— Дело в том, что Борис Леонидович очень любил мыться, — начал В. В. с обезоруживающей улыбкой. — Я довольно хорошо знал Бориса Леонидовича и мог часто наблюдать его на даче, мы были соседями. Так вот, он очень любил мыться и после работы в саду охотно ополаскивался из рукомойника.
Это и отражено в первой строке «Воробьевых гор»: Грудь под поцелуи, как под рукомойник…
— А рукомойник был с таким длинным железным стержнем с набалдашничком? — перебил я и показал, как этот стерженек подбивают вверх рукой, чтобы пустить струйку воды.
В публике зафыркали, кто-то стал просить слова, но Бирнбаум поспешно объявил заседание закрытым. Дискуссия продолжилась в кулуарах. Иванов даже наорал на меня при небольшом стечении народа во дворе (и до сих пор пожинает плоды этого). Некоторые упрекали: как я мог сказать такое в присутствии Нильссона и его жены, которая вдвое моложе него?!. Другие, наоборот, поздравляли, особенно подружки-лесбиянки, видимо усмотревшие в моей акции, несмотря на ее неприкрытый фаллоцентризм, смелый шаг вперед в борьбе за сексуальную революцию в славистике.
В тот же день — последний день конференции — ко мне подошел ее организатор Крис Барнз, пожаловался, что ему надо ненадолго уехать по делам, и попросил заменить его в роли председателя на заключительном заседании.
— Но я уже попредседательствовал, — сказал я.
— У вас очень хорошо получается держать ваших соотечественников в рамках регламента…
— Ладно, давайте список и титулы докладчиков.
— Вам принесут. — С этими словами он уехал.
Список мне принесли, и я обнаружил в нем Вознесенского. Я понял, какую свинью подложил мне Крис, но отступать было поздно. Обдумав ситуацию, я решил прибегнуть к обходному маневру. Я разыскал Вознесенского, который как раз прогуливался по саду с Ольгой, дождался, когда они закончат, и обратился к нему с такой речью:
— Андрей Андреевич, мы с вами недавно познакомились в Москве, но я часто бывал на ваших давнишних концертах. Помню, в частности, концерт в Лужниках, где вас, Ахмадулину и Евтушенко не выпускали на сцену все первое отделение, а вместо этого публику развлекал конферансье Борис Брунов… Так вот, меня тут назначили начальствовать над вами. Поймите меня, пожалуйста: регламент у выступающих ровно 20 минут, для научного доклада этого достаточно, потом становится просто скучно, и моя роль — щелкать кнутом, заставлять уложиться, а то и просто останавливать. Но быть душителем поэзии мне как-то не в жилу. Давайте сделаем так. Устроим два отделения: сначала академическое, с регламентом, потом небольшой перерыв, а после него — вы, уже без регламента, и выступайте сколько хотите, будут просить на бис — можно на бис, тем более что заседание последнее, спешить некуда.
— Да нет, — отвечал поэт. — Я ведь и сам старый формалист, технарь, выпускник Архитектурного. У меня все рассчитано — я уложусь в 20 минут, как все, это ведь не концерт, я понимаю. Так что душить меня вам не придется.