Лев Разумовский - Нас время учило
— Знаешь что — пошли к начальнику станции.
— Во — это ты ладно придумал, паря!
Вадим веселеет и улыбается. Улыбка у него хорошая — во весь рот, зубы белые, сам он открытый и приветливый. Хорошо, что отстал именно он, самый симпатичный из вагона.
Мы находим начальника станции. Пожилой усталый железнодорожник в красной шапке посылает нас к военному коменданту. Мы проходим небольшой, битком набитый людьми зал и стучимся в дверь с надписью «Военная комендатура». Не получаем ответа. Нажимаем на дверь и оказываемся в небольшой душной комнатке.
На стене висят портрет Сталина и карта фронта. У стола коменданта, который, несмотря на жару, сидит в шапке-ушанке, стоят три человека и о чем-то с ним спорят. Столбом стоит табачный дым. На нас никто не обращает внимания. Мы долго переминаемся у дверей, потом я решаюсь обратиться:
— Товарищ комендант!
Ушанка поворачивается ко мне. Комендант небрит, на гимнастерке оторвана пуговица, и сквозь прореху сереет нижняя рубаха.
— Ну, чего еще? Кто такой? Почему вошел без разрешения! Марш отсюда!
— Товарищ комендант! — стараюсь говорить спокойно и с достоинством, наверное, это выглядит смешно. — Вы не кричите на меня. Мы стучали, но нам не ответили. Мы призывники. Отстали от своего эшелона.
В комнате становится тихо. Присутствующие оборачиваются к нам, а комендант, опираясь на кулаки, привстает над столом и, сверля меня взглядом, вдруг понижает голос до зловещего полушепота:
— Дезертировать хотите, мать вашу?..
Вся кровь бросается мне в лицо.
Дезертировать! Да как он смеет! Кому говорит! Да я последние месяцы в детдоме только и жил тем, что скоро в армию, скоро на фронт! Да если бы он знал меня! Я же комсомолец! Я же… Я теряю дар речи.
— Да кабы мы дезертиры были, неужто сюда бы пришли, — слышу я от дверей спокойный Вадимов голос, — мы б тогда по домам…
Вот молодец — нашел слова! И без высоких материй.
Комендант еще некоторое время рычит на нас, пугает трибуналом, штрафной ротой, но вскоре до него доходит, что лается он зря, и он велит нам сесть в пассажирский поезд, который идет через час в Ковров, и догнать свой эшелон.
Мы выходим, а я все не могу успокоиться — «дезертир»!
Вадим же весел и беспечен и тянет меня в другой зал — поглядеть немцев.
— Немцев? Каких немцев?
— Пошли — сам увидишь!
В углу второго зала на полу расположились десятка два солдат. Разговаривают они между собой по-немецки.
Вокруг них молчаливая толпа баб с мешками, ребятишек, какой-то старик с костылем в упор рассматривает их, и мы с Вадимом не отрываем от них глаз.
Живые немцы! Откуда? Кто такие? Почему в нашей форме? Куда едут? Почему здесь? Вопросы, десятки вопросов прыгают мячиками в толпе, рождают ответы, версии, порой нелепые, порой похожие на истину.
Одна из версий — пленные, перешедшие на нашу сторону и теперь едущие на фронт.
Другая — немцы Поволжья, специальная часть.
Никогда не видел немцев, но все, что связано с этим словом, рождает злобу, ненависть и отвращение.
А вот эти — люди как люди, мирные, обычные… Сидят, курят, едят из белых чистых эмалированных мисок, несколько человек спят на полу. Впрочем, нет, отличаются, — какой-то удивительной в этом зале опрятностью. Она в мелочах — аккуратные скатки, сверкают белой эмалью миски, все солдаты чисто выбриты.
На станционных часах без четверти шесть. Засмотрелись мы на немцев, чуть поезд не прозевали! Мчимся искать пассажирский. Залезаем в вагон и потрясаемся комфортом: деревянные крашеные скамьи, электричество. Поезд трогается, и мы еще раз удивляемся — как плавно и почти бесшумно он идет! Разве можно сравнить с лязгом и грохотом нашей дребезжащей теплушки? Живут же люди — каждый день в таких поездах катаются!
Однако наши соседи — рабочий люд, едущий в Ковров на работу во вторую смену, — видимо, не замечают своего благополучия. Лица их сосредоточенны и хмуры, многие спят сидя.
Ковров.
Выскакиваем из вагона и в темноте с трудом находим наш эшелон.
У вагона сопровождающий встречает нас руганью, но мы, не обращая на него внимания, залезаем в свой вагон.
Нахожу свой темный угол и с радостью растягиваюсь на досках. Мой угол, родной.
Фонарь
— Эх, кабы фонарь! — который раз вздыхает Пашка Громов.
Фонарь — мечта всего вагона. С половины дня в вагоне темнота, нельзя играть в карты, двери не откроешь — ноябрьская стужа мгновенно выдувает все тепло, и печку нужно снова долго калить, а дров, хотя мы их тащим отовсюду, и на топку, и на «забавы», не хватает. В вагоне холодно, грязно и темно. Мы уже седьмые сутки не моемся, мыться негде, воды нет. Снегом не умоешься, да и весь снег вокруг путей загажен. Я вспоминаю, как Мирра настаивала, чтобы я положил в котомку зубную щетку… Этой ночью я спал около печки на дровах. Там теплее. Утром подумал — оказывается, можно хорошо спать на дровах. Сказали бы раньше — не поверил. Только все лицо оказалось в золе. Оттер снегом и платком. Платок стал черным. Ну и черт с ним! Опять стоим. Кто-то латает одежку, кто-то спит, слышен хруст разгрызаемых сухарей, в углу вагона ссорятся-ругаются.
Я топлю печку. Мне нравится смотреть на пламя, нравится чувствовать, как жарится кожа на лице, видеть, как исчезают черные поленья в гудящей красноте. Печка — друг, верный и единственный здесь, я могу часами сидеть, согнувшись пополам, около нее, подкидывая поленья, глядя в огонь и уходя мыслями далеко-далеко. Мы вдвоем с ней отлично понимаем друг друга. Я кормлю ее, она меня греет, она молчит, и я молчу, а ровное гудение пламени, вспышки и затухания располагают к раздумью.
В вагон влетают Пашка, длинный Витька и смуглый атаман из Шулева. Дверь моментально захлопывается с треском. В руках у них фонарь «летучая мышь», на рожах торжествующее выражение.
— Фонарь! — ахает вагон.
— Тихо! — шипит Пашка, и они прислушиваются к чему-то за стеной. Мы тоже. Тишина. Только тоскливые гудки где-то вдалеке.
— Зажигай!
К фонарю подносят лучину, и свет, тусклый, желтый, от дрожащего фитилька, но свет, разливается по вагону.
Общая бурная радость. Топот. Откуда-то появляется бутылка, ее торжественно распивают в центре вагона.
Начинается пляс. Пляшет коричневый полушубок, высоко вскидывая брови-стрелы. Пляшет длинный Витька. Морда у него вытянутая, а подбородок безвольный. Пляшет, сверкая зубами и хлеща себя по онучам, мой Вадим.
Пашка заводит одну из угорских частушек, и вагон подхватывает припев.
— Эх, по деревне шла и пела, — нагибаясь от натуги, орет Пашка.