Борис Пастернак - Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов
Я не скажу, что Вы мне необходимы, Вы в моей жизни необходимы, как тот фонарный шест. / Куда бы я ни думала, я Вас не миную. / Фонарь всюду будет со мной, встанет на всех моих дорогах. Я выколдую фонарь.
Тогда, осенью, я совсем не смущалась, что Вы этого ничего не знаете, не смущалась и тем, что всё это без Вашего ведома <вариант: соизволения>. Я не волей своей вызывала Вас, если хочешь – можно и расхотеть, хотенье – вздор. Что-то во мне хотело. Я то <оборвано>
«На вокзал» и к Пастернаку было тождественно. Я не на вокзал шла, а к Вам. И поймите, никогда нигде вне этой асфальтовой дороги. Уходя со станции, я просто расставалась: зрело и трезво. И никогда нарочно не шла. Когда прекратились (необходимые) поездки в Прагу, кончились и Вы.
Рассказываю Вам всё это, п.ч. прошло.
Нет, впрочем, лгу! Еще о союзничестве. Когда я кому-нибудь что-нибудь рассказ<ывала> и другой не понима<л>, первая мысль: Пастернак. Надежная, спокойная. Как домой шла. Как на костер шла. Вне проверки. Я, например, знаю о Вас, что Вы – из всех – любите Бетховена (даже больше Баха!), что Вы больше стихов любите Музыку, что Вы «искусства» не любите, что Вы не раз думали о Паганини и хотели писать о нем, что Вы католик (как духовный строй, порода), а не православный. Пастернак, я читаю в Вас, но я, как Вы, не знаю Вашей последней страницы.
Мне хочется сказать Вам, и Вы не расс<ердитесь> и не откре́ститесь, п.ч. Вы мужественны и бескорыстны, что в Вашем творчестве больше Гения, чем поэта (гения, того, что над поэтом), поэт побежден Гением, сдался ему на гнев и на милость, согласился быть глашатаем, отрешился. (Только низкая корыстная гордыня может сражаться с ангелом! «Самоутверждение» – когда все дело: в самосожжении!)
Еще, Пастернак, я хочу, чтобы Вас не схоронили, а сожгли.
* * *Ваша книга. Пастернак, у меня к Вам просьба. «Так начинаются цыгане», посвятите это стихотворение мне. (Мысленно.) Подарите. Чтоб я знала, что они мои. Чтоб никто не смел думать, что они его. И есть крик, вопиюще мой: Это я, а не Вы – пролетарий! Пастернак, есть тайный шифр. Вы – сплошь шифрованы. Вы безнадежны для «публики». Вы – царская переп<иска>, или полководческая. Вы – переписка Пастернака с его Гением. Если Вас будут любить, то из страха: одни – быть обвиненными в «некультурности», другие, <пропуск одного слова>, чуя. Но знать … Да и я Вас не знаю, п.ч. и Пастернак часто сам не знает, что ему диктует его Гений, Пастернак пишет буквы, а потом – в прорыве ночного прозрения – на секунду осознает, чтоб утром забыть.
А есть другой мир, где Ваша тайнопись – детская пропись. Горние Вас читают шутя. Поднимите голову ввысь: там – Ваши читатели. «Политехнический зал».
* * *Ремесло. – Мо́лодец. – «Женск<ое> ничтож<ество>». – Беседа с Вашим гением – о Вас.
* * *А теперь, Пастернак, просьба: не уезжайте в Р<оссию>, не повидавшись со мной. Россия для меня = un grand peut-être[6], почти тот-свет. Знай я, что Вы в Австралию, к змеям, к прокаженным, мне бы не было страшно, я бы не окликала. Но в Россию – окликаю. Итак, Пастернак, предупредите, я приеду. Внешне – по делам, честно – к Вам: по Вашу душу, проститься. Вы уже однажды так исчезли – на Девичьем Поле, на кладбище: изъяли себя из … Просто: Вас не стало.
Памятуя, боюсь – и борюсь за: что? да просто рукопожатие.
Я вообще сомневаюсь в Вашем существовании, не мыслится мне оно, слишком похоже на сон: по той свободе, которая у меня к Вам, по той беззаветности (освежите первичный смысл), по той несомненности, по той СЛЕПОТЕ.
Я бы могла написать книгу наших встреч, только восстановляя, вне вымысла. Знаю, что было. Так, удостоверенная в бытии, сомневаюсь в существовании: просто Вас нету.
Больше просить об этом не буду, только если не исполните (под каким бы то ни было предлогом) – рана на жизнь.
Не отъезда я Вашего боюсь, а: исчезновения.
* * *Вы пишете: «не хочу о себе», и я говорю: не хочу о себе. Стало быть – именно о Вас. Вам плохо, п.ч. Вы с людьми. – И всё. – С деревьями Вы были бы счастливы. Не знаю Ваших дел, но – уезжайте на волю.
Да, одно темное место в Вашем письме. Вы думаете, что я «по причинам гор<ьким> и стесн<ительным>» вне Берлина? Дружочек, я Бога молю всегда жить – как я живу: я раз в месяц в Праге, остальные дни – <оборвано>
Единственная моя горечь, что я в Берлине не дождалась Вас.
Никогда не слушайте суждений обо мне людей: я многих задела (любила и разлюбила, нянч<ила> и бросила) – для людей расхождение ведь вопрос самолюбия. За два месяца в Берлине <оборвано>
Единственное, чего люди не прощают, это что без них обходятся. Не слушайте. Если Вам что-либо в моей жизни интересно – сама расскажу.
* * *Пишите чаще. Без оклика – никогда не напишу. А писать мне Вам / Писать – входить без спросу. Вы же, когда бы обо мне ни думали, знайте, что Ваша мысль – всегда в ответ: мой дом Вам настежь / сам к Вам идет / всегда на полдороге к Вам – где уж тут: стук в дверь: раз навсегда сорвана.
* * *Сколько Вам лет? Я, когда меня спрашивают, всегда с гордостью говорю 17 и, одумавшись – 20, кажется. Вдохн<овенно> вру, что «Сестру мою Жизнь» Вы написали 13ти – pour épater le bourgeois[7]. – Лет 27?
Письмо 6б
Мокропсы, 10 нов. февраля 1923 г.
Цветаева – Пастернаку
Пастернак!
Вы первый поэт, которого я – за жизнь – вижу[8]. Вы первый поэт, в чей завтрашний день я верю, как в свой. Вы первый поэт, чьи стихи меньше него самого, хотя больше всех остальных. Пастернак, я много поэтов знала: и старых и малых, и не один из них меня помнит. Это были люди, писавшие стихи: прекрасно писавшие стихи или (реже) писавшие прекрасные стихи. – И всё. – Каторжного клейма поэта я ни на одном не видела: это жжет за версту! Ярлыков стихотворца видала много – и разных: это, впрочем, легко спадает, при первом дуновении быта. Они жили и писали стихи (врозь) – вне наваждения, вне расточения, копя всё в строчки – не только жили: наживались. И достаточно нажившись, разрешали себе стих: маленькую прогулку ins Jenseits1[9]. Они были хуже не-поэтов, ибо зная, что́ им стихи стоют (месяцы и месяцы воздержания, скряжничества, небытия!), требовали за них с окружающих непомерной платы: кадил, коленопреклонения, памятников за́живо. И у меня никогда не было соблазна им отказать: галантно кадила – и отходила. И больше всего я любила поэта, когда ему хотелось есть или у него болел зуб: это человечески сближало. Я была нянькой при поэтах, ублажительницей их низостей[10], – совсем не поэтом! и не Музой! – молодой (иногда трагической, но всё ж:) – нянькой! С поэтом я всегда забывала, что я – поэт. И если он напоминал – открещивалась.