Алиса Бейли - Неоконченная автобиография
Когда мы уехали из Канады, мама серьёзно заболела, и мы отправились в Давос, в Швейцарию, и пробыли там несколько месяцев, пока отец не увёз её обратно в Англию умирать. После её смерти мы все переехали жить к моим дедушке и бабушке в Мур Парк в графстве Суррей. Здоровье отца было к тому времени серьёзно подорвано. Жизнь на родине, в Англии, не помогла ему, и незадолго до его смерти мы, дети, двинулись вместе с ним в По, в Пиренеи. Мне было восемь лет, сестре шесть. Однако болезнь отца стремительно прогрессировала, и мы вернулись в Мур Парк и оставались там , а отец (вместе со слугой) отправился в длительное морское путешествие в Австралию. Мы больше никогда его не видели, он умер по пути из Австралии на Тасманию. Хорошо помню день, когда к старикам пришло известие о его смерти, помню также, как его слуга вернулся с его вещами и ценностями. Любопытно, что незначительные детали, такие как передача этим человеком бабушке отцовских часов, остались в памяти, тогда как более 24] важные как будто стерлись. Интересно, чем обусловлена эта особенность памяти, почему одно запечатлевается в ней, а другое нет?
Такие просторные английские дома, как Мур Парк, никак не посчитаешь уютными, и все же они уютны. Дом был не особенно старым, будучи построен во времена королевы Анны сэром Уильямом Темплем. Именно он ввёз в Англию тюльпаны. Сердце его — в серебряной урне — похоронено под солнечными часами в центре геометрически правильного сада, виднеющегося из окон библиотеки. Мур Парк был своего рода достопримечательностью и иногда, в воскресенье, открывался для широкой публики. У меня сохранилось два воспоминания в связи с библиотекой. Помню, как я стояла у одного из её окон, пытаясь вообразить себе картину, какую должен был видеть сэр Уильям Темпль — английские парки и террасы с гуляющими знатными лордами и леди в одежде того времени. Затем другая сцена, на сей раз не воображаемая: я вижу гроб с лежащим в нем дедушкой, на нем только один венок, присланный королевой Викторией.
Наша с сестрой жизнь в Мур Парке (мы там жили, пока мне не исполнилось тринадцать) была подчинена строгой дисциплине. До этого мы жили жизнью путешествий и перемен, и я уверена, что дисциплина была нам крайне необходима. За этим следили разные гувернантки. Только одну я запомнила благодаря её своеобразному имени — мисс Милличэп.* У неё были красивые волосы, простое лицо, одевалась она очень строго — в платье, застёгнутое наглухо снизу до самого горла, и всегда была влюблена в очередного помощника приходского священника — причем безнадёжно, ибо так и не вышла замуж ни за одного. У нас была просторная классная комната наверху, где гувернантка, няня и служанка нами занимались.
Дисциплина поддерживалась до тех пор, пока я не выросла, и, оглядываясь назад, я понимаю, насколько она была суровой. Каждая минута нашего времени была расписана, и даже сейчас я вижу 25] расписание, висящее на стене класса, и на нём — наш следующий урок. Я отчетливо помню, как подходила к нему, спрашивая себя: “Что теперь?” Подъём в 6 утра, всё равно, дождь или солнце, зима или лето; час играть гаммы или делать уроки, если очередь сестры играть на пианино; завтрак ровно в 8 в классной комнате, затем вниз в столовую в 9 часов для семейной молитвы. Приходилось начинать день с обращения к Богу, и, несмотря на суровость семейной веры, я считаю это полезной привычкой. Глава дома восседал с фамильной Библией в руках, вокруг собирались члены семьи и гости; слуги располагались согласно своим обязанностям и рангу: домоправитель, повар, прислуга для леди, главная горничная и младшие горничные, кухарка, посудомойка, лакеи и швейцар. Чувствовались и настоящая преданность, и сильное неприятие, истинное вдохновение и откровенная скука, но жизнь именно такова. Однако в целом эффект был хорошим, и мы в те дни чуть больше помнили о божественном.
Затем с 9.30 до полудня мы делали уроки с гувернанткой, после чего шли на прогулку. Нам дозволялось присутствовать на ленче в столовой, но не разрешалось разговаривать, и за тем, чтобы мы хорошо себя вели и помалкивали, бдительно следила гувернантка. По сей день помню, как я однажды погрузилась в задумчивость, или дневную грёзу (как это бывает со всеми детьми), положив локти на стол и уставившись в окно. Внезапно меня вернул к действительности голос моей бабушки, обращавшейся к одному из лакеев вокруг стола: “Джеймс, сходите, пожалуйста, за двумя блюдцами и подложите их под локти мисс Алисы”. Джеймс послушно выполнил приказание, и до конца ленча моим локтям пришлось покоиться на блюдцах. Я никогда не забывала этого унижения, и даже сейчас, больше пятидесяти лет спустя, я сознаю, что нарушаю приличия, когда кладу локти на стол, — а я это делаю. 26] После ленча мы должны были час лежать на наклонной доске, в то время как гувернантка читала вслух что-нибудь полезное, затем снова прогулка, после которой мы делали уроки до пяти.
В пять мы должны были идти в спальню, где няня или служанка готовили нас к выходу в гостиную. Белые платьица, цветные шарфики, шелковые чулки и тщательно причёсанные волосы были обязательны; в таком виде, взявшись за руки, мы шли в гостиную, где домашние сидели за чаем. Остановившись в дверях, мы делали реверанс; с нами разговаривали, требуя от нас отчёта, отчего мы чувствовали себя вдвойне несчастными, пока гувернантка не забирала нас обратно. Ужин в классе был в 6.30, потом уроки до 8 — это время отхода ко сну. Никогда в те викторианские времена не оставалось времени на то, чтобы заняться чем-то своим. Жизнь была проникнута дисциплиной, ритмом и послушанием, изредка прерываемыми взрывами бунта, за которыми следовало наказание.
Прослеживая жизнь трёх моих девочек в Соединённых Штатах, где они родились и жили до своего совершеннолетия, наблюдая их учёбу в школе, я спрашиваю себя, как бы они оценили ту регламентированную жизнь, которою вели мы с сестрой. Как бы то ни было, я пыталась обеспечить своим дочерям счастливую жизнь, и когда они ворчат на трудности — что естественно и нормально для всех молодых людей — я вынуждена признать, какое прекрасное детство было у них по сравнению с девочками моего поколения и социального положения.
До двадцати лет жизнь моя была безраздельно порабощена людьми или социальными условностями эпохи. Того нельзя; этого не смей; такое-то поведение некорректно — что подумают или скажут люди? О тебе будут судачить, если ты сделаешь то-то и то-то; с такого сорта людьми тебе не следует знаться; не разговаривай с этим 27] мужчиной или этой женщиной; приличные люди так не говорят и не думают; не смей зевать или чихать на людях; нельзя заговорить первой, пока к тебе не обратятся; и так далее, и тому подобное. Жизнь была полна запретов, любая возможная ситуация регулировалась самыми детальными правилами.