Реми Гурмон - Книга масок
Кажется, что эти строки принадлежат Виньи, но Виньи смягченному и снизошедшему до скромной, простой меланхолии, чуждой всякой торжественности. Самену не пришлось смягчаться, он мягок от природы, и, вместе с тем, сколько в нем страсти, сколько чувственности – нежной чувственности!
Ты, девственная, шла в виденьи небывалом,
А следом страстный фавн, покорен и космат,
Я вечером впивал твой чистый аромат,
Мечта, что женственным овита покрывалом.
Нежная чувственность – таково именно было бы впечатление от его стихов, если бы все они соответствовали его поэтике, о которой он мечтал:
О белокуром стихе, где текучие расплываются чувства,
будто косы Офелии под водою;
о молчаливом стихе, без ритма, без основы,
где, как весло, скользит бесшумно рифма;
о стихе, что как истлевшие ткани, как звук,
как облако, неосязаем;
о стихе, что ворожит в осенний вечер,
как печальные слова женского обряда;
о стихе вечеров любовных, опьяненных вербеной,
где блаженная душа еле чувствует ласку.
Но этот поэт, который так любит оттенки, оттенки в духе Верлена, иногда умел быть сильным колористом и мощным скульптором. Этот другой Самен, более давний, но не менее действительный, открывается нам в части сборника, которая озаглавлена «Evocations»[21]. Это Самен – «Парнасец», но неизменно индивидуальный, даже в своей высокопарности. Два сонета, озаглавленные «Cléopatre»[22], прекрасны не только по слову, но и по мысли. Это не только музыка и не только пластика. Поэма эта цельна и жизненна. Это мрамор странный и волнующий, живой мрамор, возбуждающий и оплодотворяющий все, вплоть до песков пустыни вокруг загоревшегося на минуту любовью сфинкса.
Таков этот поэт: неотразимо обаятельный в своем искусстве будить созвучный отклик во всех колоколах и во всех душах. Все души очарованы «инфантой в праздничном наряде».
Пьер Кийярд
Это было очень давно, в героическое время Театра Искусства. Нас пригласили посмотреть и послушать «La Fille aux Mains coupées»[23]. Об этом представлении у меня сохранилось воспоминание как об интересном, цельном и прекрасном спектакле, давшем тонкое и острое впечатление законченности. Пьеса длилась не более часа, но стихи остались в памяти, как цельная поэма.
Пьер Кийярд объединил свои первые стихи под заглавием, для многих слишком самонадеянным: «La gloire du Verbe»[24]. Иметь смелость так озаглавить свои стихи, значит быть уверенным в себе, сознавать свое мастерство и, во всяком случае, утверждать, что даже после Леконта де Лиля и Эредиа не ослабело то искусство, где вместе с яркостью воображения требуется и редкая верность руки. Он нас не обманул: искусный ювелир, он сумел прославить драгоценное многообразие человеческого слова, вызвать блеск улыбки в жемчугах и озарить смехом радугу бриллиантов.
Капитан галеры, нагруженной дорогими рабами, плывет он среди опасных и соблазнительных пурпуровых архипелагов (по слухам, такими видятся греческие острова в известные часы), а с наступлением ночи бросает якорь в песчаное дно фиолетовых заливов, «в лиловом блеске лунного сияния». И ждет появления божественного.
Тогда из глубины, из трепетного мрака,
Как солнце юное, встает с морского дна,
Блистая белизной, и в пышности руна
Распущенных волос, где рдели капли мака,
Восходит женщина…
Ее глаза – это бездны радости, любви и ужаса. В них отразился весь мир вещей, от травки до бесконечности морей. Она говорит: поэт, твоя жизнь полна желаний, восторгов и любви. Ты видишь себя во власти плотских радостей. И ты страдаешь, ибо радости эти кажутся тебе суетными.
Пускай лишь призраки, объятья к ним простри,
Пускай мечтанием поят волшебства воды, —
Погаснет солнца диск, умрут земли народы,
Но мир останется в твоей душе: смотри, —
Увяли быстро дни, как отцветают розы,
Но Словом создан мир, где ты живешь один.
Поистине, ты облек в форму мою красоту, дал ей движение. Я твое творение. Я существую: ты думаешь обо мне и выявляешь меня.
Такова руководящая идея этой «Gloire du Verbe», одной из самых редких поэм нашего времени, в которой идея и слово связаны гармоническим ритмом.
С восходом солнца галера снова поднимает свои паруса: Пьер Кийярд отплывает в далекие страны.
У него языческая душа, или, вернее, душа, которая хотела бы быть языческой. Если глаза его жадно ищут красоты осязаемой, то мечта его медлит открыть двери, за которыми спит красота, сокрытая в предметах. Но он более беспокоен, чем сознается в этом, и ощущение пленной красоты вызывает в нем постоянный трепет. Так как он знает все теогонии и все литературы,
Познал я всех богов, небесных и земных,
так как он удовлетворял жажду из всех источников, то перед ним открыты все способы упоения. Дилетант в высшем смысле этого слова, исчерпав радость блуждания, он изберет, наконец, себе жилище, без всякого сомнения, у какого-нибудь священного источника. Сорвав немало наслаждений, посеяв много благородных семян, он увидит себя владельцем царственных садов и простых благовонных цветников.
Цветы бессмертные и равные богам!
Фердинанд Герольд
Опасность «свободного стиха» заключается в том, что у него нет формы, что ритм его, слишком неопределенный, придает ему характер прозы. Мне кажется, что самые красивые стихи, это те, которые содержат одинаковое количество полных и ударных слогов: место ударений в них очевидно, а не предоставляется усмотрению читателя или декламатора. Не одни только поэты читают поэтов, и неблагоразумно полагаться на случайные толкования. Конечно, я не стану заниматься цитированием стихов, которые кажутся мне плохими, в особенности не стану их искать в поэмах Герольда: он этого не заслужил. Нельзя сказать, что он обладает даром ритма в высокой мере. Нет, он обладает им в достаточной мере, чтобы от поэзии его веяло нежной прелестью и тихой жизненностью. Герольд поэт нежности. Его поэзия – белокурая дева с жемчугами в светлых волосах. На шее и на пальцах – ожерелье и кольца. Тонкие, изящные геммы. Gemme[25] – одно из самых любимых слов поэта. Его героини расцвечены геммами, его сады – лилиями.
Белокурая, белая, белая Дама лилий.
Он любил ее, но сколько других, королев и святых, любил он еще! Читая прилежно забытые книги, он находит в них редкие легенды. Их он перелагает в короткие поэмы, часто не длиннее сонета. Только он один знает их, этих королев – Марозию, Анфелизу, Базину, Паризу, Ораблу или Аэлис, этих святых – Нониту, Бертилью, Ришардис и Гемму. О Гемме он думал прежде всего. Ей он уделяет лучшее место в этом расписном окне, радуясь, что еще раз напишет слово, которое его чарует.