Герман Смирнов - МЕНДЕЛЕЕВ
Наконец нанесены последние визиты, отправлены последние письма, отданы последние распоряжения друзьям. И Дмитрий Иванович Менделеев отправляется в путь, имея при себе аттестат, свидетельствующий, что он, «сын Надворного советника, уроженец города Тобольска, православного исповедания, 21 года от рождения», определен учителем в симферопольскую гимназию. Во время своего неторопливого путешествия к месту назначения Дмитрий, рассеянно обозревал проплывающие мимо ландшафты, но голова его была занята мыслями о друзьях, родных и знакомых, и особенно о Феозве Лещовой, очаровательной племяннице Владимира Александровича Протопопова — старого друга менделеевской семьи, живущего в Петербурге. Он снова и снова вспоминал прощальный визит к Протопоповым, щебетание трех сестер Лещовых, падчериц инспектора тобольской гимназии П. Ершова, автора «Конька-Горбунка». А от этих приятных воспоминании мысли Менделеева невольно обращались к посещению Н. Здекауера…
Грузный лобастый лейб-медик, прославившийся впоследствии тем, что стал главным учредителем Русского общества народного здравия, простукал, прослушал тощего, бледного студента, но точного диагноза не поставил, хотя и надавал рецептов и советов. Но, узнав, что Дмитрий Иванович отправляется в Симферополь, он оживился и настоятельно советовал ему показаться прославленному хирургу Н. Пирогову. Напомним, что в Крыму тогда шли бои: англо-франко-турецкие войска осаждали Севастополь. Именно поэтому Пирогов, заведовавший медицинской частью на театре военных действий, и находился в Крыму. Здекауер даже любезно написал и вручил Дмитрию Ивановичу письмо для Пирогова.
Забегая немного вперед, заметим, что знаменитый хирург сделал для Менделеева больше, чем мог бы тогда сделать кто-либо другой. В сущности, он вернул его к жизни, определенно сказав, что у Дмитрия Ивановича нет чахотки, мысль о которой угнетала молодого учителя. Прощаясь, Пирогов со смехом возвратил пациенту письмо Здекауера, сказав: «Сохраните это письмо и когда-нибудь верните Здекауеру. Вы нас обоих переживете». Менделеев понимал, какую роль сыграла эта короткая встреча с Пироговым, и навсегда сохранил чувство признательности и восхищения этим человеком: «Вот это был врач! — говаривал он. — Насквозь человека видел и сразу мою натуру понял».
Когда фургон миновал Перекоп, ландшафт резко изменился. Выжженная степь без единой травинки и бесконечные обозы с ранеными, боеприпасами, продовольствием и войсками: шли последние сражения Крымской войны. В начале октября Менделеев прибыл наконец к месту своей первой в жизни службы. Симферополь оказался неприглядным, захолустным городом: три-четыре прямые и широкие улицы да пять-шесть узких и кривых. Всюду, куда ни глянешь, лазареты. В степи за городом поднимались к небу столбы смрадного дыма — там жгли падаль и мусор. Гимназия, куда был назначен Дмитрий Иванович, не работала: верхний этаж тоже был отведен под лазарет. И поселившийся временно у директора Дмитрий Иванович с тоской глядел на гимназический двор, где ковыляли выздоравливающие солдаты.
«Невеселая жизнь выпала мне на долю, — жаловался он в письмах, — да, правда, веселья я не искал, хотелось спокойствия, маленьких удобств. Ни того, ни другого не имеют почти все жители Симферополя; главнейшая причина всего — страшнейшая дороговизна и теснота». Менделееву казалось, что он попал в тупик: где-то в мире течет настоящая жизнь, ведутся научные исследования, пишутся трактаты, издаются журналы, а он осужден на восьмилетнее пребывание в симферопольском захолустье. Отголоски этой идущей вдалеке яркой и насыщенной жизни он обнаруживал буквально в каждой строке писем, которые приносила ему тогдашняя неторопливая почта.
Друзья писали, что занятия в Главном педагогическом институте идут как всегда, что читают те же профессора, что вообще жизнь в Петербурге монотонна. У Менделеева даже сердце щемило от тоски. Как хотел бы он очутиться снова в Петербурге, увидеть дорогих товарищей и профессоров, окунуться в ту жизнь, которую они, не бывавшие в Симферополе, дерзко именуют «монотонной»…
В таком-то настроении и застало Дмитрия Ивановича письмо от Янкевича, того самого, которого оплошность департаментского писаря направила на менделеевское место в Одессу.
«Любезный Менделеев!
После долгих усилий мне удалось наконец выхлопотать себе позволение остаться в Петербурге… Я… решительно не имел времени ранее уведомить тебя о перемене моего назначения. Теперь мне пришло в голову, что, может быть, ты не можешь ли занять мое место, если захочешь, конечно… Во всяком случае, я считаю долгом уведомить тебя обо всем этом».
Письмо Янкевича переполнило чашу терпения: Менделеев тут же пошел к директору гимназии, получил у него разрешение поехать в Одессу и 30 октября с месячным жалованьем в кармане и с надеждой в сердце покатил из Крыма. Через две недели он уже получил место старшего учителя математики в гимназии при Ришельевском лицее.
Счастливый исход Менделеева из Симферополя, предпринятый им на свои страх и риск, увенчался успехом потому, что директор Главного педагогического института, узнав о бедствиях лучшего его воспитанника, просил попечителя Одесского учебного округа переместить Дмитрия Ивановича из Симферополя в Одессу, что и было разрешено.
Одесский период сыграл важную роль в жизни Менделеева. Здесь окончательно созрела тема его магистерской диссертации и были проведены первые эксперименты. Здесь он впервые начал самостоятельную жизнь. Говоря о своих планах на будущее, он в феврале 1856 года писал одному из своих друзей, М. Папкову: «Долго возился с извлечением из «Изоморфизма» для Куторги, которому все отправил уже дня три тому назад, писал по поручению начальства программу для гимназии, что отняло пропасть времени по бестолковости гимназических руководств, занимался еще одной интересной статьей о свете и измерении кой-каких кристаллов — благо нашел прекрасный гониометр. Теперь хочу заняться, как кончу писем с 20, волокитством и диссертацией. Дела предстоит пропасть».
Но дух Менделеева был смятен. Он чувствовал, что живет неполной мерой, что надо искать какой-то выход, надо действовать. А тут его институтский приятель М. Панков возьми да и напиши в письме как бы между прочил: «Сегодня Савич предлагал нашим выпускным два интересные места: быть директорами обсерватории в Ситхе и Пекине; им сулил оклады в 800 р. с. в Ситхе на 5 лет, и на 6 лет в Пекине — 1000 р. с….» И так велико было тогда беспокойство менделеевской души, что он едва ли не с радостью хватается за возможность на шесть лет похоронить себя и Пекине: «Решаюсь писать к Савичу — прошусь в Пекин — право, не дурно. Только не примут — вот беда».