Лев Копелев - Утоли моя печали
Но ведь живут люди и с большими сроками. Чем я лучше?
Майор Шевченко глядел пристально. В узких щелках между разбухшими, почти безресничными веками просветы неразличимой окраски.
— Вы вот что… не надо, того… отчаиваться. Как говорится, вожжи отпускать. Вы ж еще молодой. И здоровье вроде хорошее. Еще поживете на воле. Есть же у вас семья, того — жинка, дети… Дочки, кажется? Они же вас ждут. И дождутся. И мать с отцом есть. И тоже надеются. Вот о них должны думать… А у вас самого образование хорошее, говорят даже, того, выдающееся. Квалификация высокая. И работа у вас здесь, того, интересная, полезная для государства и для науки и лично для вас, того, в разных смыслах. И на сегодняшний день хорошие условия. Сами ведь знаете, как, того, в других местах. И может быть, на будущее… Так что вы держите себя. Вы же мужчина, того, вояка были…
Слушая, я насторожился. Ага, сейчас вербовать будет. Чего же еще было ожидать от опера, от кума?
— Вы не думайте, что я вас, того, агитирую, говорю, что положено. Это же и вправду так. Правда. По-человечески. Я вот старше вас только на три года, а ведь, того, никто не поверит, какой вот стал… Все через болезнь сердца. Имел тяжелую контузию; я тоже на фронте был. А сейчас живой только потому, что, того, берегусь… Вот сосу, лижу, глотаю… И хожу, как, того, за гробом ходят. А еще пожить хочу. Потому и стараюсь, чтобы нервы, того, трепать поменьше. Как хоть трошки понервничаю, уже тут, — он положил широкую, толстолапую руку себе на грудь, — и ноет, и свербит, и, того, замирает, аж тошно… Здоровье — это самое дорогое. Вы же по-украински понимаете: где бы здоровье ни загубив, вже нигде не найдешь. Так вот я вам советую, того… берегите здоровье, не распускайтесь. Понятно?.. Ну, идите, работайте…
Он и позднее не пытался вербовать ни меня, ни моих друзей. А ведь он несомненно получал донесения от стукачей и, конечно, давал им надлежащие задания.
Он выдавал нам письма, разумеется, вскрытыми, должно быть, просматривал.
Недели через три после этого мартовского разговора, отдавая присланные мне ко дню рождения книги и журналы, он сказал:
— Хорошие вам книжки дарют. Хотят вам, того, радость сделать. Опять словари. Теперь турецкий. А вы, говорят, много языков знаете? И еще интересуетесь? Ну что же, это, того, полезно… Но вот и стихами тоже, и романы читаете… А ведь есть и другие, кто, того, читать любят. Вы ж товарищам книжки даете?
Я опять настораживался: куда он клонит? Но он не ожидал ответа.
— Так вот — от там… — На подоконнике лежали стопами дюжины три книг, некоторые довольно потрепанные. — Эти книжки я принес для всех, того, ваших. Мы с начальником поговорили — надо иметь свою библиотечку. А как вы много получаете разных книг, то вас и назначим, того, библиотекарем. Шкаф поставим в коридоре, можете находить себе помощников. Вот Солженицын заведует библиотекой на объекте… Я его просил, чтобы он и нашу взял. Но он отказывается, — говорит, того, перегруженный работой. День и ночь должен думать. Обещал, что будет помогать — кому другому, например, вам, и я, того, надеюсь, вы не откажетесь. Мы потом еще книг достанем. Начальник сказал, что выделит фонды. А вы с Солженицыным составьте список, какие книги, того, желательно. Но только художественные. Научные вы же можете получать на объекте.
Майор Шевченко потом еще несколько раз приносил новые популярные издания классиков и советских писателей. Он все чаще болел. Его сменил румяный щеголь и хам, подполковник Мишин, который пытался вербовать каждого, кто входил в его кабинет за письмом или с заявлением «на свидание».
Майор Шевченко — единственный изо всех виденных мною оперов — был просто человечен. А ко мне и по-настоящему добр в очень трудные часы.
В те дни друзья стремились быть со мной помягче. Даже самый ожесточенный арестант, казалось бы давно привыкший к своим и чужим бедам, разочарованиям и лишениям, не может оставаться равнодушным, когда товарищу «довешивают срок».
Панин по собственному опыту знал, каково это. А Солженицын хотя и старался казаться суровым, закаленным в боях ветераном и непроницаемым «туземцем» архипелага ГУЛАГ, испытанным в тюремных мытарствах, но еще сохранял юношескую впечатлительность и отзывчивость. Он и Панин то порознь, то вдвоем всячески отвлекали меня от дурных мыслей, тормошили подначками, заводили долгие беседы на возможно более мирные темы философии, истории или моих языковых изысканий. Панин даже пытался привлечь меня в соавторы «языка предельной ясности» и с необычной кротостью выслушивал ехидные или сердитые возражения.
* * *Надю и родителей я мог видеть не чаще двух-трех раз в год. Но встречались мы уже не в зарешеченных боксах Бутырок, а лицом к лицу, за обычным письменным столом в следовательских комнатах Лефортова.
Эти свидания и письма были праздниками. Писали не только родные. Все эти годы я получал чудесные письма в стихах и прозе от Инны Левидовой. Приходили добрые приветы от многих друзей. К каждому дню рождения Берта Корфини присылала сладкий пирог.
Мысли о тех, кто помнил, помогали жить.
Помогали еще музыка и стихи.
…На столе Солженицына стоял большой приемник. По вечерам мы слушали концерты инструментальной музыки. Никогда раньше я так не воспринимал Моцарта, Бетховена, Глинку, Чайковского, Мусоргского, как в те шарашечные вечера. Мы натягивали наушники — вблизи не было других охотников слушать.
Панин уважал нашу слабость к «отвлеченной» музыке, не мешал нам и отгонял других. Но некоторые полагали, что мы просто «давим фасон», притворяемся, будто бренчанье и пиликанье предпочитаем частушкам, хорам, опереттам. И только хмыкали, когда мы брались за наушники. «Опять симфонию накнокали интеллигенты…»
Впрочем, были и опытные меломаны, которые многозначительно поругивали то, что мне нравилось, и похваливали то, чего я вовсе не замечал.
…И даже больше, чем музыка, были нам необходимы стихи. В тихие вечера за стеллажами мы читали Пушкина, Тютчева, Блока, Гумилева, Есенина, Маяковского, Пастернака, Симонова… Часто спорили. Для Солженицына главным поэтом тогда был Есенин. Однажды, когда я стал читать переводы Багрицкого, он даже рассердился.
— А на что мне эти Дренгельские рощи? Тень-день… дрень-дрень… Это все иностранные дрень-дрень. А мне нужны русские стихи, о России.
Солженицын писал большую автобиографическую поэму-повесть о том, как он вдвоем с другом плыл на лодке по Волге от Ярославля до Астрахани. Мне тогда нравились его стихи, по-некрасовски обстоятельные, живописные. Особенно понравились два места в поэме. Автор и его друг встретили мрачную баржу, густо набитую оборванными, худыми, коротко стриженными людьми. Юноши, выросшие без отцов, и арестанты, оторванные от своих детей, глядели друг на друга. А потом, ночью, в прибрежном шалаше автора и его друга разбудили крики, брань, лай собак, ослепляющие лучи карманных фонарей… К ним ворвалась свора преследователей, искавших беглецов…