Борис Костюковский - Жизнь как она есть
Жили мы в небольшом доме: сразу из коридорчика — вход в кухню, из нее — дверь направо в большую комнату, деленную на две дощатой перегородкой.
На большой кухне посредине стоял обеденный стол, вокруг него — простые деревянные стулья. Слева, в углу у окна, — здоровенный черный буфет, под окном вдоль стены — деревянная скамья, что-то вроде кушетки, а в правом углу — русская печь.
После ужина убиралась и мылась посуда, причем участие в этом принимали все: папка мыл посуду, я и Леля вытирали стол, Марат ставил на буфет, а мама в это время готовила постели малышам.
Потом мы рассаживались вокруг чистого стола, покрытого клеенкой, и начиналось самое интересное: у Лёли и у меня (когда мы начали ходить в школу) спрашивали, как мы выполнили домашние задания, проверяли тетради. И только после этого читали вслух книги: с тех пор помню «Дон-Кихота». Читала обычно мама. Отец учил нас чистописанию: у него был красивый, как мама говорила, «писарский» почерк.
В иные вечера папка рассказывал нам о своей любимой Балтике, о Ленинграде, о революции, о штурме Зимнего дворца, о своих друзьях-краснофлотцах. Я смутно помню эти рассказы, только вот вертится в памяти эпизод, как отряд моряков, где был и наш папка, занимал под Петроградом какой-то монастырь, как монахи ожесточенно отстреливались. И тогда моряки подставили лестницы и перелезли через высокий кирпичный забор и только так смогли укротить «святых братьев».
Отец вспоминал плаванья, рассказывал о буднях на судах, о своей работе кочегаром и машинистом. Любил рисовать для Марата разные корабли: линкор, крейсер, эсминец, и объяснял их признаки. Марата это очень интересовало, у него горели при этом глазенки и пылали щеки.
Если уж вспоминать эти милые, неповторимые вечера, то надо сказать о песнях. Пели у нас все, даже Ким, который еще не очень-то понимал значения слов.
Вернуть бы хоть один такой вечер, хоть один-единственный! Нa улице мороз, вьюга воет и злится, а в большой комнате потрескивают в голландской печке смолистые дрова, дверца открыта — оттуда идет свет и запах смолы; в комнате лампа не зажжена, и розовые блики от огня пляшут по полу, на стенах, на этажерке с книгами и на наших лицах.
Папка сидит на стуле в центре, а мы все, и мама в том числе, просто на полу вокруг. У него в руках мандолина или баян. Он играл на многих инструментах, даже на духовых, но больше всех любил мандолину и кларнет. Кларнет он обычно приносил из красного уголка МТС. Но яснее я вижу его с мандолиной в руках. Он проводит по струнам косточкой, подтягивает колки, настраивает, потом резко откинет голову назад, волосы распушатся, глаза прикрыты, одной ногой слегка притопывает в такт и тихо-тихо запоет:
Что ж на ветке так уныло,
Птичка малая, сидишь?
Вот уж утро наступило.
Все поют, а ты молчишь…
Мы знаем: это своеобразное вступление. Он открывает глаза, осматривает нас и спрашивает: — Ну, что будем петь?
Мы наперебой предлагаем: «Варяга», «Моряка», «Славное море, священный Байкал», «Ты, конек вороной», «По пыльной дороге…» Эту последнюю песню особенно любила мама и когда-то объясняла нам, что и Ленин ее любил. Все эти песни исполнялись нами как «обязательная программа», только менялась их очередность, а потом уж шли другие.
Иногда папка один пел старинные романсы. Как он их пел! По «мастерству» Лёля была вторая, Марат — третьим, а мы с мамой безбожно фальшивили, да так, что папка иногда мучительно морщился и бросал в нашу сторону укоризненные взгляды. Но что поделаешь: мы самозабвенно любили музыку и пение — хлебом не корми, дай только попеть, — но постоянно забывали о своем пороке и, «вылезая вперед», пели громче всех.
Наш вечер обычно заканчивался моцартовской «Колыбельной»: «Спи, моя радость, усни, в доме погасли огни…» Это означало, что нам, детям, пора спать. Марат и Ким послушно уходили, а я еще сопротивлялась какое-то время. Но вот и меня одолевал сон.
А папка и мама иногда еще долго сидели, готовились к политзанятиям.
Позже, году в тридцать третьем, в Дзержинске появилось радио, и к нам в дом оно тоже пришло, а вместе с ним много интересного и нового. Помню, в январе, в годовщину смерти Владимира Ильича Ленина, мы услышали выступление Надежды Константиновны Крупской.
Так раздвигались стены нашего небольшого, уютного и дружного дома.
Особенно трудным и голодным был тридцать второй год.
Отец ходил в рабочую столовую, где по талонам или карточкам выдавали обеды. Мы на всю семью в шесть человек — двое взрослых и четверо детей — получали пять обедов. Это была кастрюля «затирки» — похлебки из ржаной муки и воды, заправленной каким-то жиром. Иногда она была с молоком, а не с водой. Бывало, папка принесет эту кастрюлю, оставит нам, а сам не притронется, уйдет па работу. Скажет только маме:
— Аня, корми детей.
Мама разделит между нами «затирку» и папке отольет в кувшинчик.
Поев, мы с маленьким Маратом, через дыру в заборе (как раз напротив нашего дома), относили этот кувшинчик отцу в цех.
Отец садился на ящик, доставал ложки и командовал нам с Маратом:
— А ну, кто быстрее?
Мы, конечно, забывали наказы мамы и старались «не отстать».
Папка при этом улыбался, подмигивал, шлепал себя и нас но щекам, приговаривая: «Ах, вкусно, ну и вкусно!» И действительно, эта незатейливая еда казалась очень вкусной и такой осталась для меня на всю жизнь.
Иногда давали колбасу из лошадиного мяса. И мы даже песенку, помню, пели о ней, об этой колбасе. Ее почему-то называли «фаширка» — что это значит, я и сейчас не знаю.
У нас был небольшой хороший двор, палисадник с цветами, огородик. К осени мы собирали уже свои огурцы, капусту, картофель, фасоль, морковь, свеклу. Работали на огороде обычно наши родители, но больше папка. Очень уж он всегда берег маму. Да ей с одними нами хватало дела.
Папка и воду всегда таскал из колодца, и дрова носил (всегда одной вязанкой, так что еле протискивался в дверь), и печи топил. Как палубу корабля, по-флотски, мыл пол на кухне: раздвинет мебель, кое-что вынесет в коридор, выльет ведро воды на пол и давай тереть его шваброй. Марат и Ким — его команда — помогают ему, пыхтят, стараются, а он их похваливает. В конце 1933 года тяжело заболел корью Ким. Болезнь дала осложнение на легкие, и он умер. Даже сейчас, когда я произношу это слово, оно звучит страшно. Какая это была трагедия для всех нас! Вот тогда я увидела, как может плакать мужчина: папка стоял на кухне, отвернувшись лицом к окну, и от рыданий его широкие плечи ходили ходуном. Он старался себя сдерживать, и поэтому все выглядело еще ужаснее: казалось, что грудь его вот-вот разорвется.