Ирма Кудрова - Третья версия. Еще раз о последних днях Марины Цветаевой
Через день-другой военрук нашел для Марины Ивановны комнату на улице Ленина, около татарского кладбища, — там жило одно знакомое ему семейство. И он даже отвел туда Цветаеву и оставил — для переговоров, а сам ушел. Дела были, рассказывал Сизов, он на молотилке в эти августовские дни работал на окраине Елабуги.
Еще прошло дня два-три. (Эти сроки: “день-другой”, “дня два-три”, конечно, хуже всего помнятся спустя полвека; между тем дней-то у Цветаевой в Елабуге было считанное число! Да еще посредине поездка в Чистополь. Когда начался этот сюжет с Сизовым? Если он был — а по-видимому, все же был, — то возникнуть должен был еще до поездки. И продолжился по возвращении Цветаевой из Чистополя.) Итак, спустя время вахтер училища, где Сизов жил, передал ему записку. Там было написано крупным почерком Цветаевой: “Алексей Иванович, хозяйка, у которой мы были, мне отказала”. Отправившись снова на улицу Ленина, Сизов застал там въехавших других постояльцев. Объяснение хозяев было простое: “У твоей ни пайка, ни дров. Да она еще и белогвардейка. А эти мне вот печь переложить взялись...”
“Белогвардейка”, “чуждый элемент”, “из-за границы приехала” — это была, кстати говоря, та мета, по которой и елабужцы и эвакуированные, здесь уже жившие до прибытия “писательской группы”, сразу вспоминали Цветаеву, не путая с другими, — она одна была здесь такая “крапленая”. Молодого и любопытного Сизова это притягивало, людей постарше отпугивало, даже не только из-за опасности быть с ней в знакомстве — просто она была “другая”, непохожая, “не наша”. Причина для провинции вполне достаточная, чтобы вызвать недружелюбное чувство.
— Да что за дело хозяйкам-то, — спрашиваю я Сизова, — как будут перебиваться жильцы — с пайками или без, не все ли им, хозяевам, равно?
Оказалось, что совсем не все равно. По заведенному порядку принято было, чтобы постояльцы приглашали хозяев к ежевечернему чаю, угощали. То есть, говорит Сизов, по сути дела, приезжие должны были делиться пайком. И кроме того, у кого был паек, тому горсовет и дрова давал, а ведь зима уже была не за горами...
Но почему же тогда Цветаева оказалась без пайка? Просто не успели еще оформить — или обошли? Этого мне узнать не удалось. Между тем для самочувствия Цветаевой обстоятельство это наверняка было весьма значащим.
Я еще вернусь к сизовскому сюжету, пока отмечу лишь, что, во всяком случае, он вносит поправки в воспоминания тех, кто успел побывать в Елабуге еще при жизни Бродельщиковых и поговорить с ними о Марине Цветаевой. В этих воспоминаниях хозяева дома, где Марина Цветаева прожила последние дни своей жизни, выглядят очень благообразно. Симпатичные, милые, добрые, “с врожденно благородной нелюбовью к сплетне, копанию в чужих делах” (В. Швейцер). Правда, в иных зафиксированных интонациях хозяйки можно расслышать и затаенную обиду: уж очень была молчалива, о себе ничего не рассказывала, а это для российского простого человека нередко означает “гордыню”. “Только курит и молчит” — даже сидя рядом с хозяйкой на крылечке дома. Впрочем, одну фразу, на крылечке как раз и произнесенную, Бродельщикова запомнила — для нас очень важную. Мимо дома вечерами маршировали красноармейцы, проходившие в городе военную подготовку. И у Цветаевой однажды срывается: “Такие победные песни поют, а он все идет и идет...”
В день отъезда Марины Ивановны в Чистополь Мур записывает о матери в свою тетрадь: “Настроение у нее отвратительное, самое пессимистическое”.
В версии Кирилла Хенкина эта поездка выступает важным звеном. Хенкин убежден, что Цветаева поехала в Чистополь прежде всего “за сочувствием и помощью”, напуганная елабужскими органами. Отметим, кстати, что если и в самом деле “горсовет” — это эвфемизм НКВД, дата “собеседования” — 20 августа — вполне согласуется с тем, что Хенкину говорил Маклярский: “Сразу по приезде Марины Ивановны в Елабугу вызвал ее к себе местный уполномоченный НКВД...” — и т. д. Тогда выстраивается следующая цепочка событий: 17 августа — приезд в Елабугу, 20-го — “беседа” в НКВД, через день — запись Мура о решении матери ехать в Чистополь, 24-го — отъезд. Психологически в этом варианте стремительный отъезд из Елабуги более чем закономерен. Когда такое случается, первое, что необходимо человеку, — совет. Плечо. Опора. В этой ситуации оказаться одному, особенно для человека нервно измученного так, как уже была измучена Цветаева, — катастрофа. Необходим кто-нибудь свой, близкий, не из новых знакомых, как бы симпатичны они ни были, а из давних, прежних, надежных, знающих все особенности твоей ситуации без объяснений. И для Цветаевой естественно было подумать прежде всего об Асееве.
Он — в Чистополе, и он там — не рядовой и бесправный, не мелкая сошка, а один из самых весомых членов правления писательского союза. У него авторитет и связи, с ним не могут не считаться. Я не думаю, что Цветаева действительно надеялась (как иронически пишет Хенкин) на активную “защиту”. Вряд ли настолько она была наивна. Ей нужна была поддержка, совет. Что делать? Как себя дальше вести? Ибо если предположить встречу с “уполномоченным”, то реально допустить и угрозы с его стороны — в случае отказа или даже колебаний. Согласитесь сотрудничать с нами — и с жильем поможем, и вот вам работа переводчика, о которой вы мечтаете. Нет? Ну, так вас никуда не возьмут... И значит, вы не хотите подумать о судьбе сына?.. Практика известная, стандартная, и если уж допускать возможность такого “сюжета”, то надо просмотреть его до конца.
Самое простое (хотя и действительно наивное), что теперь могло прийти в голову, — это быстро уехать из Елабуги. Оказаться поблизости от Асеева, от писательских организаций — в том кругу, который хоть что-то знал о ней самой, где она не чувствовала бы себя иголкой, затерянной в стогу сена. Всю свою жизнь сторонившаяся объединений и группировок, всегда стоявшая вне, она теперь вынуждена искать спасения в принадлежности хоть к какому-то братству...
Между тем в ее отношениях с Асеевым не существовало никакой особенной теплоты. Как раз весной сорок первого года возникло какое-то подобие дружбы. Достаточно внешней — хотя бы потому, что Цветаеву жена Асеева активно не любила. Мне пришлось с ней однажды разговаривать, и она предупредила сразу, что ничего хорошего о Марине Ивановне сказать не сможет. Да, Цветаева приходила к ним в Москве, и не однажды, “и проходила мимо меня, как мимо мебели, едва кивнув. Она хотела говорить только с Асеевым, остальные ее не интересовали...”. Никакой скидки на трагичность жизненных обстоятельств Цветаевой в это время жена Асеева делать не умела и не хотела. И даже наоборот: эти обстоятельства должны были скорее усилить ее неприязнь. Ибо она принадлежала к тому кругу “сливок” советского общества, где удерживались только умевшие отворачиваться от несчастий остального мира.