Ирма Кудрова - Третья версия. Еще раз о последних днях Марины Цветаевой
Обзор книги Ирма Кудрова - Третья версия. Еще раз о последних днях Марины Цветаевой
Но увидеть изнутри человека в этой предельной ситуации задача почти невозможная.
Опубликовано в журнале «Новый Мир» №12, 1994.
ТРЕТЬЯ ВЕРСИЯ
Еще раз о последних днях Марины Цветаевой
Любое самоубийство — тайна, замешанная на непереносимой боли. И редки случаи — если, впрочем, они вообще существуют, — когда предсмертные записки или письма объясняют оставшимся подлинные причины, толкнувшие на непоправимый шаг. В лучшем случае известен конкретный внешний толчок, сыгравший роль спускового механизма. Но ключ тайны мы не найдем в одних только внешних событиях. Он всегда на дне сердца, остановленного усилием собственной воли. Внешнему принуждению можно и сопротивляться — и поддаться, на всякое событие можно отреагировать так — или иначе; запасы сопротивляющегося духа могут быть истощены, а могут еще и собраться в решающем усилии. Душевное состояние и состояние духа самоубийцы в роковой момент — вот главное.
Но увидеть изнутри человека в этой предельной ситуации — задача почти невозможная. И уж тем более, когда это касается личности столь незаурядной, как личность Марины Цветаевой.
Все это так. Оговорки необходимы.
А все же наш долг перед памятью великого поэта собрать воедино все подробности и обстоятельства, дабы полнее представить картину трагедии, последний акт которой разыгрался 31 августа 1941 года в маленьком городке Елабуге. Ибо есть в этой картине совсем непрописанные места. Оттого и гуляет так много версий гибели поэта: каждая, по существу, есть попытка утолить беспокойство, которое возникает вокруг всякой тайны.
Что бы ни утверждали иные знатоки, пытающиеся поставить тут точку, всякий раз получается лишь запятая — или многоточие. Загадка Елабуги остается; быть может, она останется навсегда. Так не будем и делать вид, что тут все уже ясно. Хотя бы потому, что есть подозрение: если объявить “елабужский эпизод” в биографии Цветаевой полностью проясненным, это может оказаться на руку тем, кто, возможно, знает о нем больше, чем мы с вами.
Вот почему я вижу смысл в том, чтобы пристальнее вглядеться в последние дни Цветаевой. И обозначить конкретнее неясности, сформулировать вопросы, на которые сегодня мы не можем найти ответов. Тогда со временем они могут найтись. Расчистим же для них место.
Все, кто встречался с Мариной Ивановной в те полтора месяца, которые отделили ее отъезд с сыном из Москвы от начала войны, сходятся в утверждении, что состояние духа ее было крайне напряженным и подавленным. Причин для этого было достаточно и до 22 июня. И все же нападение Германии и стремительное продвижение гитлеровских войск в глубь страны Цветаева, по свидетельству многих, восприняла как глобальную катастрофу с почти предрешенным исходом. Судьба Чехословакии и быстрое падение Франции оставались для нее незажившими ранами сердца. В Праге и Париже жили близкие ей люди и зримо стояли перед ее глазами места, где она радовалась и тосковала, мучилась над недающейся строкой и версту за верстой вышагивала по всем тропинкам и улочкам. Теперь все они — и знакомые лица, и холмистые предместья Праги, и уютные кривые переулки Медона — утонули в тени безумного фюрера. Ей могло иногда казаться — с ее-то отношением к мифу как к закономерности бытия, проступающей сквозь быт,— что ее саму неумолимо настигает цокот копыт того коня со Всадником, от которого некогда тщетно убегал бедный Евгений. Теперь этот цокот был слышен уже в Москве...
В середине июля 1941 года Цветаева проведет двенадцать дней за городом, вблизи Коломенского, на даче у своих литературных друзей. Но с 24-го она снова в Москве. Уже начались регулярные налеты на столицу немецких бомбардировщиков, ежедневно ревут сирены воздушной тревоги; в домоуправлениях формируют отряды, дежурящие на крышах домов во время налетов, чтобы гасить зажигательные бомбы. Город неузнаваемо преобразился: окна домов перекрещены полосками из газетной бумаги, чтобы не вылетали стекла от воздушной волны при взрывах бомб. На многих перекрестках висят “тарелки”-громкоговорители, по вечерам в небо поднимаются громоздкие глыбы аэростатов.
В эти дни Цветаеву часто встречают в скверике перед “Домом Ростовых” на улице Воровского (бывшей Поварской), где разместилось правление Союза писателей. Тут некогда молодая Марина слушала вдохновенные речи Андрея Белого, выступавшего перед “ничевоками”. А теперь здесь толкутся московские литераторы, жадно узнавая друг от друга новости — фронтовые и городские. И настойчивым рефреном то в одной группе, то в другой звучит слово “эвакуация”.
Первый эшелон московских литераторов и их семей отбыл из Москвы еще 6 июля. То есть в тот самый день, когда Военная коллегия Верховного суда вынесла смертный приговор мужу Цветаевой.
Теперь составлялись списки тех, кто поедет следующим эшелоном. Ближайший уходил 27-го.
Цветаева спрашивает совета чуть ли не у каждого, с кем она хоть мало-мальски знакома: уезжать или оставаться? А если уезжать, то куда? И с кем? Ей был необходим спутник-поводырь, даже в те далекие тихие дни, когда она приезжала из чешской деревни в Прагу, по делам. Как же было не искать теперь кого-нибудь, с кем можно решиться на то страшное-неведомое, что называлось словом “эвакуация”. Слишком хорошо она знала свою непригодность ко всем сферам практической жизни, где надо “устраиваться”, терпеливо хлопотать, добиваться.
Между тем в эти дни испытаний около нее нет по-настоящему близкого человека, кто бы за нее мог решить и сделать что нужно. Знакомых много. Но “многие” в таких ситуациях синоним “никого”. Ибо нужен один — и совсем рядом. Муру, правда, уже шестнадцать лет, он умен, начитан, но меньше всего пригоден к тому, чтобы стать опорой матери. И в этом она виновата сама, она не дает ему выйти из детства: опекает, как несмышленыша, запрещает, разрешает и совершенно теряется, когда он своевольничает. А теперь еще он влюблен и слышать не хочет об отъезде. Вечерами гуляет со своей знакомой девятиклассницей, а во время налетов иногда дежурит на крыше. Эти дежурства — чуть ли не главное, что заставляет Цветаеву торопиться с отъездом: она страшно боится за сына. И как же не бояться? Боялась бы, если бы и вся семья была рядом. Но теперь он остался у нее один.
Пастернак почти все время под Москвой, в Переделкине; Танечка Кванина, преданная, добрая, милая (Цветаева с ней сблизилась в Голицыне), не появлялась уже больше месяца. Ей нельзя даже и позвонить: у нее нет телефона. Николай Вильмонт ушел в ополчение, Тарасенков на фронте с первой недели войны. Авторитет же новых знакомых в тех проблемах, какие теперь надо решать, для Цветаевой неубедителен. Она не слишком доверяет даже искренне преданному ей молодому поэту Ярополку Семенову — слишком случайно и внезапно он появился на ее горизонте. “Почему он ко мне так хорошо относится? — спрашивает она у Алиной подруги Нины Гордон. — А может быть, он из НКВД?”[1]