Елена Кейс - «Ты должна это все забыть…»
В Крыму мы поселились в старом замке на горе, который прозаически был переоборудован в гостиницу базы. Моя жизнь стала напоминать мне жизнь разорившейся герцогини: замок разрушен, средств нет, но почестей — как в старые добрые времена. Каждое мое желание предупреждалось еще до того, как я сама осознавала, что оно у меня есть. Анри Петрович выполнял двойную работу, давая мне возможность отсыпаться и наслаждаться природой. Чтобы мне не было скучно в его отсутствие, он притащил мне откуда-то ежа, с которым я забавлялась днем и который своим неумолчным топотом не давал мне спать ночью. Моя комната утопала в цветах, аромат которых можно было уловить даже на улице.
Примерно через две недели Анри Петрович не выдержал. Вечером он подошел ко мне, и намерения его никаких сомнений не вызывали. Он обнял меня и поцеловал. Солнце опускалось в море. Я отстранилась. Он настаивал. Я чувствовала, что могу не выдержать. И я сказала: «Если сегодня это произойдет, то завтра я буду тебя ненавидеть». В его глазах появилось выражение боли и презрения. «Ты не женщина, а бревно», — сказал он и ушел в свою комнату. Больше ничего подобного не повторялось. Он был опять нежен, вежлив, предупредителен и осторожен. Единственное сближение, которое реально проявилось между нами, это то, что я стала называть его не по имени отчеству, а по имени — Анри. О чем он давно просил. Кстати, именно это внешнее и видимое изменение в наших отношениях послужило поводом веселых насмешек и неотвратимых сплетен в нашей лаборатории. Меня это забавляло и разнообразило пребывание на работе.
Как ни странно, но это изменение в обращении облегчило мое общение с Анри, которое постепенно (по крайней мере с моей стороны) перешло в чувство огромной признательности и уважения. Стараясь не злоупотреблять его ко мне отношением, я чувствовала, что рядом со мной есть надежный друг, готовый в любую минуту прийти на помощь. И если я со своей стороны могла ему чем-нибудь помочь, я с радостью делала это.
Пять лет у меня с Володей не было детей. За это время у меня случилось два ранних выкидыша, и я впала в беспокойство. В январе 1970 года, когда мне было двадцать восемь лет, я забеременела в третий раз. В марте, когда Лариске исполнилось три года, Анечка забрала ее в Москву. Только сознание, что внутри меня зреет мое собственное дитя, помогло мне перенести разлуку без болезненных последствий. Беременность моя сопровождалась сильным токсикозом. Меня положили в больницу и хотели ее прервать. Я отказалась. Я лежала на кровати с тазами по обе стороны и успевала только крутить головой. Все запахи, даже которые я раньше любила, вызывали у меня одну и ту же реакцию. Я не могу вспоминать об этом без содрогания. Я считала дни, боялась и ждала. Наступил сентябрь, начались схватки, мама повезла меня в больницу, а я проклинала свою женскую долю и хотела, чтобы мама рожала вместо меня. Я думаю, если бы мама могла, она бы согласилась. В больнице мне сказали, что время еще не пришло. «Господи, — думала я, — что же будет, когда время-таки придет?!»
Когда подошел срок, сомнения мои отпали. Я поняла, что меня уже домой не вернут. В приемном покое после медосмотра все засуетились, спросили, куда я смотрела, если не заметила, что воды давно отошли, и срочно перевели в родильное отделение с предписанием стимуляции родов. Около меня крутились акушерка и анастезиолог, с которыми мама (конечно же, мама) договорилась заранее. Мне давали что-то выпить, что-то внушали, за что-то ругали. А я ходила из угла в угол, стонала и думала: «Как же так? Если люди рождаются в таких муках, почему существуют войны? Почему кто-то, не рожавший и не родивший, может убить человека, у которого есть мать, давшая ему жизнь в таких страданиях?» Я, помню, думала именно о матери, теряющей ребенка, а не о самом ребенке и сочувствовала тогда только ей. Ребенок еще был чем-то абстрактным. Он причинял мне невыносимую боль, и эта боль захлестывала меня и выплескивала из реального мира. Я уже не думала, зачем я здесь, я хотела только освободиться от этих мучений. Врачи и сестры, казалось, намеренно улыбались и болтали друг с другом, только чтобы позлить нас, рожениц, теряющих самообладание и кричащих в пустоту. Прошло семь часов моих страданий. При очередном бессчетном уже прослушивании меня врачом я успела только услышать: «Скорее, я не слышу пульса». Медсестры, врачи, акушерка и анастезиолог вдруг зашевелились одновременно, как будто кто-то завел и отпустил завод. Последнее, что я помню, это склонившееся надо мной лицо анастезиолога и нервно-спокойный приказ врача: «Щипцы, быстро!».
Сколько прошло времени до того, как я очнулась, не знаю. Я лежала одна, и лампы на потолке проплывали мимо. Меня качало. Я не очень понимала, что происходит. Подошла акушерка, нагнулась и утешительно сказала: «Ты не переживай. Молодая ведь. Еще родишь». В глазах почернело. Лицо ее расплылось, стало огромным и бесформенным. «Мой ребенок умер?!» — прокричала я тихим голосом. Я и не знала, что можно кричать почти шепотом. «Еще не умер. Но очень, очень плох. В барокамере он». Потом помолчала и добавила: «Надо бы маме твоей позвонить. Ждет она. А я и не знаю, что сказать».
Она ушла. Я приподнялась. Весь персонал стоял около какой-то стеклянной бочки. На меня никто не обращал внимания. Мимо проскользнул какой-то практикант. «Послушайте, — позвала его я. — Мой ребенок умер?» Я даже не знала, кого же я родила, если вообще родила. «Жив пока», — быстро сказал он, не глядя на меня. «Господи, — шептала я в исступлении, — сделай так, чтобы он остался жив. Пожалей меня». Через некоторое время мне наложили швы и увезли в палату. Мой ребенок находился между жизнью и смертью. Потом уже я узнала, что анастезиолог позвонил маме. Было три часа ночи. «Ребенок находится в критическом состоянии. Мы не уверены, что его можно спасти», сказал он маме. «Он должен дожить до утра. Я повторяю — до утра. Дальнейшее я беру на себя», — ответила мама.
Итак, меня увезли, а моему сыночку (мне сказали, что сын у меня, сын) надо было по крайней мере дожить до утра. Вот как проходила его первая ночь, согласно выписке из его истории болезни:
«Началась асфиксия плода (задыхаться начал мой мальчик, задыхаться). Наложены выходные щипцы (это то, что я еще помнила). После отсасывания слизи из верхних дыхательных путей подключен к аппарату искусственного дыхания (он родился и не задышал, не закричал, родился — но не жил! А я ничего, ничего еще не знала, что он так мучается). Появились редкие судорожные вдохи (не дыхание, нет, только редкие вдохи!). Через пятнадцать минут помещен в барокамеру (наверное, в этот момент ко мне подошла акушерка и сказала, что я рожу еще раз. А этот раз?!). В барокамере появилось более глубокое судорожное дыхание, порозовел (а до этого, до этого какого был цвета?!). По извлечении из барокамеры дыхание стало поверхностным, исчезло сердцебиение (исчезло, не билось, умолкло — а я, наверное, была в палате и не знала). В агональном состоянии вновь помещен в барокамеру» (мой мальчик, крошка — в агональном состоянии). И мама: «Он должен дожить до утра».