Владимир Джунковский - Воспоминания (1865–1904)
Когда я родился, мои родители жили на Захарьевской улице в казенной квартире в казармах Кавалергардского полка. Не считая меня, семья наша в то время состояла еще из трех братьев – Стефана, Федора и Николая и двух сестер – Евдокии и Ольги. У моих родителей была еще одна дочь Мария, но она умерла в 50-х годах, не прожив и двух лет. Старшему моему брату Степану было тогда 12 лет, он как раз в это время поступил в Пажеский корпус, сестре Евдокии – 8 лет, остальные были еще маленькие.
Вскоре после моего рождения состоялся переезд на новую квартиру, тоже казенную, в казармах л. – гв. Конного полка против церкви Благовещения.[23] С этой квартирой у меня связаны все воспоминания моего детства, самые дорогие, в ней мы прожили 13 лет дружно, хорошо. Квартира была чудная, внизу помещалась подведомственная моему отцу канцелярия генерал-инспектора кавалерии (генералом-инспектором был великий князь Николай Николаевич Старший), а над канцелярией была наша квартира. Комнаты были большие, высота – 8 аршин, светлые. Вся наша семья была широко размещена в ней. Рядом с большой прихожей была длинная проходная комната, из которой налево дверь вела в обширный кабинет моего отца, дверь в него всегда была открыта, за исключением случаев, когда у моего отца бывали заседания Комитетов, направо вела дверь в такую же обширную комнату, где жил мой старший брат Степан. Прямо вела дверь в залу, это была большая угловая комната с четырьмя огромными окнами. В углу стояла масса растений, выходило что-то вроде зимнего сада, мы всегда детьми играли и прятались среди этих растений. Рядом с комнатой моего брата была длинная узкая комната в одно окно, это была «шкапная» и уборная моего отца и брата. Далее из залы шли подряд четыре комнаты одинаковых размеров – гостиная, столовая, комната моей старшей сестры, спальня родителей и большая детская, потом, когда мы стали подрастать, эту комнату разделили пополам. Все эти комнаты были еще соединены коридором. Кухня тоже была огромная, и гладильня, а людские помещались на антресолях над кухней и гладильней. Около передней была еще отдельная комната для человека моего отца.
Освещались комнаты керосиновыми и масляными лампами, но у нас в детской горели всегда сальные свечи в больших шандалах, на которых всегда лежали щипцы, которыми приходилось очень часто подрезать фитиль, когда он начинал коптить. У отца в кабинете на письменном столе стояли подсвечники с парафиновыми свечами, такие же вставляли и в люстры, они бывали разных цветов, и это, я помню, на меня всегда производило большое впечатление.
Мать моя меня не кормила, мне была взята кормильца, которая так сроднилась с нашим домом, так привязалась ко мне и ко всем нам, что постоянно в течение целого ряда лет навещала нас, жила у нас неделями и всегда привозила мне гостинцы. Я очень любил эту прекрасную женщину и всегда радовался ее приезду. После кормилицы у нас была няня, о которой я вспоминаю тоже с искренним дорогим чувством. Затем у нас были гувернантки и гувернеры. Ничего неприязненного и дурного они не вызывают в моей памяти, конечно, к одним я был меньше привязан, к другим – больше. Наиболее близкими ко мне и кого я вспоминаю с теплотой и уважением были m-lle Segard – француженка и М. Ф. Краузе, они совершенно слились со всей нашей семьей, мы не чувствовали в них гувернанток в полном смысле этого слова, а чувствовали, что это наши друзья, члены нашей семьи, хотя они далеко не были снисходительны, напротив, были даже очень требовательны.
Детство свое я начинаю помнить смутно с трехлетнего возраста, у меня сохранилась в памяти поездка на дачу на Поклонную гору в окрестностях С.-Петербурга. Затем, уже совсем ярко, я помню, как мы жили в 1870–71 гг. в Дубцах – имении друга моего отца Обольянинова в 40 верстах от Луги, помню даже расположение комнат и парк, а также и путь от г. Луги, по отчаянной дороге, до имения. Особенно хорошо сохранился в моей памяти мой переезд по этой дороге с моей матерью, когда меня повезли в Петербург со сломанным на руке пальцем. Я не помню, было ли это в 70-м или 71-м году. Я бегал по комнатам «дубцовского» дома, поскользнулся и упал против большого старинного комода красного дерева. Падая, я как-то нечаянно попал средним пальцем правой руки в ключ, который торчал в нижнем ящике комода. Ключ повернулся, и я вывихнул и сломал себе палец, который повис. Боли особенной не было, я даже не закричал и гораздо менее испугался, чем все сбежавшиеся на мое падение. Медицинской помощи в деревне никакой не было, и моя мать решила везти меня в Петербург, боясь, что я лишусь пальца. Снарядили дормез, так называли в то время огромные кареты, в которых на ночь устраивались кровати и можно было отлично спать, в этих дормезах и путешествовали, когда еще не было железных дорог. В эти дормезы запрягали шесть лошадей, четверик к дышлу и две в унос, на одной из них сидел форейтор.
Так мы и поехали уже поздно вечером, дорога была ужасная, недалеко от Луги приходилось переезжать реку на пароме. Тут был крутой спуск к реке по сыпучему песку и очень неровный. Было темно, и кучер наехал на косогор, карета упала. Моя мать страшно испугалась за меня, но все обошлось благополучно. Нас извлекли целыми и даже мою руку не придавили. Пока поднимали тяжелую карету, мама со мной, и еще не помню, кто ехал с нами, пошли пешком по направлению к парому. Тут, будучи четырех или пяти лет от роду, я проявил способность ориентироваться. Дорог было несколько, мы выбрали одну, по которой пошли и очень скоро подошли к реке, но парома мы не увидали. Очевидно, надо было идти или вправо, или влево. Я настаивал – налево, другие же говорили – направо, но скоро должны были убедиться, что я был прав. Я ликовал и был очень горд.
Приехав в Петербург, моя мать с гордостью об этом рассказала моему отцу.
В Петербурге мне положили всю руку в гипс и я, кажется, несколько недель просидел с неподвижной рукой. Было очень скучно, отец уехал в Дубки, все родные были на даче, и только одна Лизочка Жеребцова, сверстница моя по годам, дочь моей двоюродной сестры, приходила почти каждый день играть со мной и развлекать меня. Палец мой все же остался на всю жизнь кривым и не сгибающимся. Доктор Масловский, который меня лечил, очевидно, плохо его вставил, да и немудрено, он был совсем другой специальности, он был акушером.
Следующее событие, которое осталось у меня в памяти, это было производство моего старшего брата в камер-пажи в 1871 г. и затем его производство в офицеры, в 1872 г., в л. – гв. Уланский его величества полк и отъезд его в Варшаву. На меня это произвело большое впечатление, и я гордился таким братом, бегал постоянно в его комнату и, в его отсутствие, трогал все его офицерские атрибуты, надевал каску на голову и смотрелся в зеркало, мечтая о том времени, когда и я буду офицером. Но не прошло и месяца после радостного события производства в офицеры старшего брата, как пришлось мне столкнуться с первым горем – как-то неожиданно, проболев очень недолго, умер второй мой по старшинству брат Федор от холеры.