Евгений Стеблов - Против кого дружите?
как-то шутя спел дедушка, понарошку аккомпанируя себе на игрушечной гармони, которую сложил для меня из плотной бумаги. Я тогда был совсем маленьким, но отчего-то запомнил эту песню. И хотя никогда не пел ее вслух, обязательно напевал про себя, мысленно, всякий раз как влюблялся.
Я всегда искал любви и всегда не там, где мог бы ее встретить. Задолго до вступления в пионеры изводился нежной страстью к одной из маминых подруг, пока она по погоде не переменила туфли на босоножки. Я терпеть не мог босоножки, и это столь значительное изменение ее туалета безнадежно разочаровало меня. Идеализировал я все – не только женщин. Пошлость и красота, добро и злодейство были для меня понятиями абсолютными, без всяких примесей и полутонов, такими же ясными и чистыми, как кинофильмы тридцатых годов и жизненные представления моих родителей. В конце концов это не подорвало во мне веры, но, безусловно, обострило врожденную чувствительность к разочарованиям. Пушкинские строки «Всегда так будет, как бывало, таков издревле белый свет: ученых много – умных мало, знакомых тьма – а друга нет!» – к двенадцати годам я принимал довольно близко к сердцу. Вот тогда-то и получилась у меня первая взаимная любовь.
Мы были соседями по даче. Она писала про меня в дневник (украдкой я подсмотрел однажды), а я лихорадочно обдумывал, как поцеловать ее по дороге на ферму, куда посылали нас за молоком лесной стежкой, и никак не решался. Иногда по пути мы купались в мелкой, прозрачной родниковой запруде. И она удивлялась, что я дрожу от такой теплой воды. Да не от воды я дрожал, прикрывая руками полыхающие огнем уши, не от воды! А она продолжала удивляться и однажды жалостливо обняла меня. Я поцеловал ее, и мы не испугались, и хохотали колхозницы в поле, которые видели нас…
Нас разлучили. Не то чтобы наши матери поверили слухам, нет. С поспешной бестактностью они чернили нас в глазах друг друга, безотчетно застигнутые врасплох инстинктом родительской ревности. Ее стали запирать в доме и прежде времени увезли с дачи покупать новую школьную форму, а я целыми днями вихрем метался по селу на велосипеде «без рук».
Теперь смешно, но так было, так неестественно прервалась первая реальная любовь, и я остался в одиночестве идеалов. Пришло трудное время – переходный возраст.
В зеркале я еще замечал черты милого, симпатичного мальчика, но неопределенность будущего моего облика беспокоила меня все больше и больше. Преодолевая ужасный стыд, я записался на прием в институт косметики, но чистка лица ненадолго успокоила меня.
Все же, признаться, большинство из нас думает о себе лучше, чем мы есть на самом деле, и мало кто видит себя со стороны, даже актеры. Поэтому я чуть ли не заболел душой, когда узрел и услышал себя в кино. Я казался себе неприятным типом, лишенным хотя бы мало-мальского обаяния. То была первая профессиональная травма. Однако окружающие удовлетворенно посмеивались и поздравляли меня с утверждением на одну из главных ролей в новой кинокомедии. А некая очаровательно миниатюрная кинематографистка из ветеранов производства, продолжавшая поражать дряхлеющих коллег сумбурно-вулканическим темпераментом, сказала мне:
– Запомни этот день. Теперь ты станешь другим, не таким, как прежде, и никогда не будешь самим собой.
В ответ я смущенно напомнил ей, что всего лишь полтора года назад именно она натравила на меня милиционера за то, что я влез в кадр, стоя в толпе зевак на Рижском вокзале во время натурных съемок завоевавшего впоследствии мировую известность фильма.
Как торопился я в тот день с «Мосфильма» в свою коммунальную квартиру, опасаясь, чтобы, чего доброго, не передумал режиссер и не разрушилось начавшееся волшебство! И счастливая будущность открывалась мне такой же близкой и ощутимой, как Москва с высоты Ленинских гор; капризное небо накрапывало будто бы от радости, а равнодушная уличная толпа казалась просто тактичной.
Дома я застал торжественный стол, накрытый вышитой скатертью, с тортом, конфетами, с мокрыми гроздьями винограда в серебряной вазе посередине. Катерина Васильевна сидела во главе стола, молчала, ела виноград, сплевывала в кулак косточки. Мне сказали: умер Филипп Васильевич, наш Стрелочник Карпушка. Катерину Васильевну успокаивали, а она не рыдала, не плакала. Она молчала так же, как зимой, когда мороз делал непрозрачными оконные стекла и они смотрели друг на друга, сидя с Филиппом Васильевичем в разных концах комнаты, сидели и молча смотрели – часами.
Я заглянул. Темно. Зажег свет. Он лежал на диване, где всегда спал, только орден был на груди, не под подушкой. Я погасил свет. Вспомнил, как вечером накануне он неожиданно разоткровенничался со мной, возбужденно шептал, что знает, кто стрелял ему тогда в спину, возле пакгауза, когда немец был под Москвой, что он еще выведет их на чистую воду… Я ничего не понял.
В детстве совершенно невозможно поверить, что когда-то не будет тех, кто рядом. Из задвинутого, заставленного, захламленного коммунального коридора Катерина Васильевна всегда выбегала мне навстречу, когда возвращался я после долгих отлучек. Обнимала, смеялась и плакала от радости. И после смерти мужа она так же по обыкновению еще несколько лет встречала меня. Маленькая, состарившаяся, утыкалась головой в мой живот, и я целовал ее. Еще несколько лет, потом перестала…
Хотел дойти сам – не разрешили, повезли на каталке. Очевидно, такой порядок, так уж заведено. Путь через улицу в новое здание, вверх на лифте. Опять пристегивают ремнями к узкому столу в просторном зале рядом с непонятной аппаратурой. Это не операция, это электродиагностика. Вонзают иголку с электродом в больную руку и сильно бьют током, перекладывая электрод по линии нерва, – пытка.
– Что, пан доктор, как?
– Шпатно.
Все же обратно добираюсь сам, без каталки. Не дождавшись лифта, долго спускаюсь по лестнице в больничный сад. Настроение скверное. Жарко. В тени под деревьями озабоченные парочки. Расстелив на траве разнообразные одеяла, молодые пациентки из гинекологического корпуса встречаются здесь, в саду, со своими возлюбленными. Их услужливые кавалеры оборвали уже всю ягоду, даже зеленую, еле созревшую, кислую. Немного осталось кое-где наверху, но мне не достать, не допрыгнуть. «Шпатно» – по-русски «плохо». Нерв не проводит тока. Стало быть, мертв, и парализованная рука останется парализованной. Правая рука! Не залезть теперь на дерево, не нарвать пыльных вишен – темных, спелых, сладких от солнца.
Вечером завотделением вызвал меня к себе в кабинет.
– Хотите чашечку кофе?
– Спасибо, пан доцент, хочу домой.
– Уже поздно, я тоже хочу домой, поэтому буду краток. Электрографическое исследование, сделанное после операции, давало нам все основания ожидать быстрой реабилитации утраченной двигательной функции. Повторный контроль показал сегодня полное функциональное прекращение нерва. Необходима срочная хирургическая ревизия. Операция назначена на понедельник. Мы пригласили хорошего военного специалиста.