Евгений Стеблов - Против кого дружите?
– Тебе понравился цыпленок?
– Его же еще не приносили.
– Что с тобой? Ты же его только что съел. Ты что, не заметил?
– А где кости?
– Убрали.
– Ты меня разыгрываешь?
– Конечно. Цыпленка не подавали, но если бы ты поменьше говорил, тебе бы цены не было. Поменьше говорил и побольше занимался серьезным делом.
– Иногда лучше заниматься несерьезным делом ради серьезной цели, чем серьезным делом ради несерьезной цели.
– Выкрутился.
– Прекрасное пиво, правда? Дождик пошел, смотри. Я так отдохнул здесь поначалу, когда прилетел. Мы снимали в маленькой деревушке, вернее, не снимали, потому что дождь моросил целыми днями. Отсыпался, визжал вместе со всеми перед цветным телевизором в баре деревенского отеля – транслировали автогонки из Монако, запивал пивом моравские шницели, шпикачки и бобовую «поливку». А в сумерках ходил под зонтом в костел слушать орган. И так трое суток, пока не открылось солнце. Если рука останется парализованной и я не смогу играть, клянусь, не буду больше досаждать тебе болтовней. Стану писать, например.
– Пиши, сейчас все пишут. Что мешает?
– Наверное, лень и любовь.
– Ты никогда не бросишь играть.
– Это не главное для меня. Главное – высказаться, освободиться от впечатлений. Актерская профессия слишком зависима – от внешности, от драматурга, от режиссера, от партнеров, от публики, от дирекции, от моды – слишком зависима, чтобы дать возможность не топтаться на месте.
– Хорошо, не топчись. Любовь тебе уже не помеха. Не отнимает душевных сил и эмоций, как прежде. Вот лень – этого у тебя не отнимешь.
– Видишь, тебе совсем нельзя пить, даже пиво. Начинаешь беспардонно кокетничать. А лень Чехов считал наивысшим блаженством.
– Нет, ты меня уже не любишь, как раньше. Я знаю.
– Ну вот, начинается семейная сцена. Смотри, дождь кончился. Пойди развейся, сходи в магазин, купи себе что-нибудь. Один работник съемочной группы все успокаивал меня после аварии: а чего, говорит, лежи себе да лежи – суточные-то идут. Так что у меня тут приличная сумма накопилась – действуй.
– Ну как ты можешь? Я так переживала за тебя, чуть с ума не сошла.
– За два месяца ни одного письма. Пожалуйста, получите. Сколько с нас?
– Платоша расстроился?
– Да… Он был так доволен… Очень хорошая кинопроба. Им нравится. Звонил в отличие от тебя, и не раз… В гипсе сниматься уговаривал. Им очень нравится. Я не могу… Я многое не могу, как Платоша: сутки-полсутки пить к радости, голодать раз в неделю, вываливаться из парилки на снег, ходить по инстанциям, в ночь репетировать до утра, снимать с утра до ночи, в перерывах играть в футбол, ждать солнца, печатать на машинке двумя руками, гнать автомобиль… И не жаловаться.
Кажется, что у нас общего с Платошей? Он человек веселый да серьезный, я человек грустный да смешной. Знаем друг друга давно, в детской театральной студии вместе постигали азы богемного колорита, учились в одном институте. Снимались вместе, но не дружили: я не принимал его как пижона, он принимал меня за городского сумасшедшего. Впрочем, не без взаимного интереса.
То ли оттого, что войны не знали, то ли потому, что с малолетства предпочитали искусство, не знаю отчего, но, встретившись на военной картине, оба увлеклись баталиями, как недоигравшие дети. Стреляли, взрывали, водили танки и в наивном стремлении к технологической доподлинности в кадре чуть действительно не подорвались пушечным снарядом семидесятипятимиллиметрового калибра с капсульным взрывателем. А вечерами спорили решительно обо всем, лишь бы спорить, давая обильную пищу коридорным смотрителям в гостинице: вот, мол, артисты – перебрали, небось, и бузят. То был захватывающий период юношеских заблуждений, полоса активного созидания личных философских догм, с виду до прозрачности ясная, как вымытые к празднику оконные стекла.
С неусыпной настырностью неизношенных организмов, наподобие несмышленышей, изводящих родителей бесконечными «почему», мы мучили себя, друг друга определением истинности всего. Во всем хотелось поставить точки над «и». Что есть подлинный гений, а что талант? Что искусство, а что ремесло? Что слова и что любовь?..
Как-то схлестнулись по поводу героизма. Я считал истинным бессознательный подвиг, он же отдавал предпочтение осознанному. И, вероятно, только затаенная размягченность (тогда он любил красивую женщину – актрису, мечту толпы, но оказался впоследствии с ней несчастлив), вероятно, только это помешало ему в тот вечер пустить в ход физические аргументы. Каюсь, уж больно противно я его донимал, с каким-то вдохновенным занудством, свойственным порой в крайностях характерам неспортивным. А утром следующего дня он со слезами на глазах предложил мне дружбу, и я с трепетным облегчением прочитал ему стихи, на одном дыхании придуманные ночью, смысла которых он не понял тогда, а я до сих пор.
И наступило согласие. Потекли иные беседы в непролазных белорусских чащобах, скрытые полумраком съемочного режима и лязгающим ревом «тридцатьчетверки», – беседы Андрея Болконского и Пьера Безухова (так представлялись мы теперь друг другу в потертых, отфактуренных гимнастерках танкового экипажа военных лет, с засохшими, будто кровь, следами лесной черники на кирзовых сапогах). И он сказал мне: «Ты хороший артист, а я плохой». И перепутал. Он был хороший артист, просто он уже знал что-то очень честное, что может изменить жизнь, а я еще нет; я еще не любил никого, а он любил красивую женщину – актрису, мечту толпы, и стал режиссером. Есть профессии, к которым приходят не сразу…
– Почему ты молчишь? Непривычно, да?
– Какая красота! Называется Карлов мост. Видишь – фигуры святых на парапетах. Построен по велению короля Карла Четвертого. Пойдем, там дальше должна быть скульптурная группа, какие-то звери на скале, я читала в путеводителе, и такая ниша или клетка. В общем, говорят, если лживый человек положит туда руку, то ее отрубит. Пойдем!
– Вернемся лучше в гостиницу. Стоит ли мне рисковать оставшейся рукой. Я устал.
Назавтра роскошная мраморная ванна была непригодно скользкой, жара на улице – изнурительной, «кондишн» в номере – не в меру прохладным, ресторанный сервис – неучтиво-пренебрежительным, жена – некрасивой, судьба – загубленной. Так не хотелось обратно в клинические казематы, к пропитанным йодом и душными мазями бинтам, к клейким, неотторжимым от разрезанной кожи пластырям, к капельницам, судкам, внутривенным уколам, к стреляющим прямо в костный мозг послеоперационным болям, ночным стонам, шоковым воплям, ампутированным конечностям, новеньким костылям и профессионально ободряющим улыбкам врачей. Не хотелось пресной больничной пищи, потому напоследок, перед тем как приехал за мной пан Виктор, я потребовал за обедом сильно наперченного сырого мяса. Первый раз, до этого никогда не ел. И, не получив ожидаемого удовольствия, расстроился окончательно.