Олег Смыслов - Любовь на службе царской. От Суворова до Колчака
В сущности – это западный равелин Петропавловской крепости. Он прикрывает Трубецкой (Пути Господни неисповедимы!) и Зотов бастионы, а также Васильевскую куртину и Васильевские ворота. Название дано в честь отца Петра I Алексея Михайловича. В 1769 году в равелине была сооружена деревянная тюрьма, которая в 1797 году была заменена каменной тюрьмой на 20 камер – «Секретным домом». Среди заключенных равелина – декабристы, петрашевцы, до 1884 года народовольцы. Многие из последних умерли во время одиночного заточения в период 1882–1884 гг. В 1884 году заключенные были переведены в Шлиссельбургскую крепость, после чего Алексеевский равелин как тюрьма больше не использовался. В следующем году он был разрушен и проток Невы, создавший остров, завален землей.
Секретный дом представлял собой каменное, одноэтажное, треугольной формы здание. В нем насчитывалось 26 камер, только 20 или 21 использовались для одиночного заключения и именовались словно в насмешку – номерами. Часть камер была занята квартирою смотрителя, цейхгаузом и библиотекой. В цейхгаузе хранилась личная одежда узников, а также некоторые вещи, отобранные при аресте.
О том, куда попал молодой князь Трубецкой, дают представление воспоминания узников Секретного дома. Например, вот что рассказывал о процедуре переодевания декабрист М. А. Бестужев:
«Меня раздели до нитки и облекли в казенную форму затворников. При мерцающем свете тусклого ночника тюремщики суетились около меня, как тени подземного царства смерти: ни малейшего шороха от их шагов, ни звука голоса, они говорили взорами и непонятным для меня языком едва приметных знаков. Казалось, что это был похоронный обряд погребения, когда покойника наряжают, чтобы уложить в гроб. И точно, они скоро меня уложили на кровать и покрыли меня одеялом, потому что скованные мои руки и ноги отказывались мне служить.
Дверь, как крышка гроба, тихо затворилась, и двойной поворот ключа скрипом своим напомнил мне о гвоздях, заколачиваемых в последнее домовище усопшего».
Жуткое описание камеры Секретного дома дает узник – народоволец М. Ф. Фроленко:
«Потолок, стены, когда-то выкрашенные в желтоватый цвет, покрылись сероватым налетом пыли и паутины. Паутина виднелась также во всех углах. Нижняя часть стены аршина на полтора облезла: штукатурка от сырости превращалась постепенно, как видно, в известковый пух».
О порядке жизни в Секретном доме можно судить по рассказам В. А. Обручева:
«Утром, вероятно в восьмом часу, слышались шаги и щелканье замков, и когда очередь доходила до моей двери, то появлялись четыре солдата: фельдфебель с ключами, щеголеватый ефрейтор и два рядовых. Фельдфебель стоял у двери, ефрейтор подавал мыться, один из рядовых протирал пол шваброй, а другой опрастывал куб. Умывальная процедура была, конечно, самая упрощенная, и вскоре после нее приносили в оловянном стакане и булку. Обед приносился на деревянной доске: кажется, только два блюда, суп или щи и нарезанное мясо в оловянной тарелке. При этом только деревянные ложки. Вечером опять чай. Смотритель заходил не слишком часто, очевидно, не имел права входить один…»
Одиночное заключение в Секретном доме описал в своих воспоминаниях декабрист А. П. Беляев:
«То полное заключение, какому мы сначала подвергались в крепости, хуже казни. Страшно подумать теперь об этом заключении. Куда деваться без всякого занятия со своими мыслями. Воображение работает страшно. Каких страшных чудовищных помыслов и образов оно не представляло! Куда не уносились мысли, о чем не передумал ум, а затем все еще оставалась целая бездна, которую надо было чем-нибудь заполнить».
«Мертвое молчание кругом, безответность сторожей, еле слышный бой часов на Петропавловском соборе – вот развлечение, – с возмущением расскажет об условиях заключения в Секретном доме М. В. Буташевич-Петрашевский. – Полумрак и холод – вот удобства помещения… По ночам отмыкаются и запираются двери казематов, в отдалении слышу шаги арестантов, ведомых к допросу…»
Сразу же после приема повели на допрос и князя Трубецкого.
«Государь император высочайше повелеть соизволил взять с вас допрос: как вы решились похитить чужую жену, с намерением скрыться с нею за границу, и как вы осмелились на сделанный вами поступок. Почему имеете объяснить на сем же, со всею подробностью и по истине, с опасением за несправедливость», – сказал узнику комендант Петропавловской крепости.
Князь вопрос понял и медленно, волнуясь, стал отвечать:
«Я решился на сей поступок, тронутый жалким и несчастным положением этой женщины. Знавши ее еще девицей, я был свидетелем всех мучений, которые она претерпела в краткой своей жизни. Мужа еще до свадьбы она ненавидела и ни за что не хотела выходить за него замуж. Долго она боролась, и ни увещевания, ни угрозы, ни даже побои не могли ее на то склонить. Ее выдали (как многие даже утверждают, несовершеннолетнею) почти насильственно; и она только тогда дала свое согласие, когда он уверил ее, что женится на ней, имея только в виду спасти ее от невыносимого положения, в котором она находилась у себя в семействе, когда он ей дал честное слово быть ей только покровителем, отцом и никаких других не иметь с нею связей, ни сношений, как только братских. На таком основании семейная жизнь не могла быть счастливою: с первого дня их свадьбы у них пошли несогласия, споры и ссоры. Она его никогда не обманывала, как со свадьбы, так и после свадьбы; она ему и всем твердила, что он ей противен и что она имеет к нему отвращение. Каждый день ссоры их становились неприятнее, и они – ненавистнее друг другу; наконец, дошло до того, что сами сознавались лицам, даже совершенно посторонним, что жить вместе не могут. Она несколько раз просила тогда с ним разойтись, не желая от него никакого вспомоществования; но он не соглашался, требовал непременно любви и обращался с нею все хуже и хуже. Зная, что она никакого состояния не имеет, и – я полагаю, чтобы лучше мстить, – он разными хитростями и сплетнями отстранил от нее всех близких и успел, наконец, поссорить ее с матерью и со всеми ее родными».
«Нынешней весной уехал он в Ригу, чтобы получить наследство, и был в отсутствии около месяца. По возвращении своем узнал он через людей, что мы имели с нею свидания. Это привело его в бешенство, и, вместо того, чтобы отомстить обиду на мне, он обратил всю злобу свою на слабую женщину, зная, что она беззащитна. Дом свой он запер и никого не стал принимать. В городе говорили, что обходится с нею весьма жестоко, бьет даже, и что она никого не видит, кроме его родных, которые поносят ее самыми скверными и площадными ругательствами. Я сознаюсь, что тогда у меня возродилась мысль увезти ее от него за границу. Не знаю, почему и каким образом, но я имел этот план только в голове и никому его не сообщал, а уже многие ко мне тогда приставали и стали подшучивать надо мной, говоря, что я ее увезти хочу от мужа за границу. Эти шутки и все эти слухи многим способствовали решиться мне впоследствии ехать именно на Кавказ: я знал, что они до мужа дойдут непременно».
«Вскоре после сего узнал я, что он своим жестоким обращением довел ее почти до сумасшествия, что она страдает и больна, что он имеет какие-то злые помышления, что люди, приверженные ей, советовали ей не брать ничего из его рук, что он увозит ее за границу, не соглашаясь брать с собою не только никого из людей, бывших при ней, но даже брата, который желал ее сопровождать, и, наконец, что этот брат, верно, также по каким-нибудь подозрениям с своей стороны, объявил ему, что он жизнью своею отвечает за жизнь сестры».
«В это самое время я получил от нее письмо, в котором она мне описывает свое точно ужасное положение, просит спасти ее, пишет, что мать и все родные бросили ее и что она убеждена, что муж имеет намерение или свести ее с ума, или уморить. Я отвечал ей, уговаривая и прося думать только о своей жизни; вечером получил еще маленькую записочку, в которой просит она меня прислать на всякий случай, на другой день, карету к квартире ее матери».
«Я любил ее без памяти; положение ее доводило меня до отчаяния; – я был как в чаду и как в сумасшествии, голова ходила у меня кругом, я сам хорошенько не знал, что делать: тем более, что все это совершилось менее, чем за 24 часа. Сначала я хотел ей присоветовать просить убежища у кого-нибудь из своих родных, но как ни думал и как ни искал, никого даже из знакомых приискать не мог; тогда я вспомнил, что когда-то хотел с Федоровым ехать вместе в Тифлис. На другое же утро я заехал к нему, дома его не застал; подорожная была на столе, я ее взял и отправился тотчас же купить тарантас. Я так мало уверен был ехать, что решительно ничего для дороги не приготовил. Тарантас послал на Московское шоссе, а карету послал на угол Морской с Невским. Она вышла от матери, среди белого дня, около шести часов; мы выехали за заставу в городской карете, потом пересели в тарантас и отправились до Москвы на передаточных, а от Москвы по подорожной Федорова. Я признаюсь, что никак не полагал делать что-либо противузаконное или какой-нибудь проступок против правительства; думал, что это частное дело между мужем и мною, и во избежание неприятностей брал предосторожности только, чтобы он или брат ее как-нибудь не открыли наших следов и не погнались за нами. Что мы не желали бежать за границу, на то доказательствами могут служить факты. Во-первых, за границу она должна была сама ехать; мне было гораздо проще и легче пустить ее и ехать после. Во-вторых, если бы имели намерение бежать за границу, то, во всяком случае, мы бы торопились и не ехали так тихо. От Тифлиса до Редут-Кале мы ехали 9 дней, везде останавливались, везде ночевали, между тем как из Тифлиса есть тысяча средств перебраться за границу в одни сутки, через сухую границу, которая в 125 верстах. В-третьих, когда нас арестовали в Редут-Кале, у нас была нанята кочерма или баркас в Поти и с нами должен был отправиться таможенный унтер-офицер, которого по тамошнему называют гвардионом. В Поти ожидали два парохода, которые должны были отправиться в Одессу. В-четвертых, наконец, у нас было слишком мало денег и никаких решительно бумаг, кроме подорожной Федорова, которая ни к чему не могла служить. Что подало повод этим слухам, это, я полагаю, бумага, по которой нас остановили и в которой было сказано арестовать: меня с женщиною, старающихся перебраться через границу, похитив 400 тысяч серебром и брильянтов на 200 тысяч серебром. Из-за нее мы теперь слывем по всему Кавказу за беглецов и воров».