Павел Фокин - Твардовский без глянца
«25.VI.1961
Был помоложе, хватало сил – так ли, сяк – и для журнала, и для своей работы, и для пьянства. Теперь их только-только либо для журнала, либо для себя, а для последнего уже в любом случае нет. – В сущности, в ж[урна]ле я не для того, чтобы пропускать хорошее, а чтобы отклонять дурное, этакий щит против авторов, с которыми Заксу и др. трудно спорить. Расчетливо ли это? Я мог бы даже в публицистике и т. п. больше делать, если бы не губил столько времени на чтение муры и разговоры, имеющие целью единственно – отклонение нежелательного материала. Но так или иначе, не будь меня, сами бы cправились». [11, I; 36–37]
Алексей Иванович Кондратович:
«Май 1962 года. В журнале идет статья о военной прозе, в статье – положительная оценка повести Василя Быкова „Третья ракета“. Прочитав статью, Твардовский говорит:
– Очевидно, этот писатель очень неплохо вписывается в прозу последних лет, уделяющую особое внимание рядовым солдатам войны. Я ничего плохого не хочу сказать о писателе Н. Он автор интересных и нужных романов, но замечали ли вы, что все его произведения написаны как бы с вышки KП армии или дивизии: генералов и полковников он обычно знает, а солдат, уже гораздо хуже. А эти молодые писатели сами выше лейтенантов не поднимались и дальше командира полка не ходили. Эти досконально знают жизнь роты, взвода, батареи, они видели пот и кровь войны на своей гимнастерке…
И как вывод:
– Надо бы этим Быковым заинтересоваться как автором.
Прошло некоторое время. Быковым заинтересовались. В редакции лежала рукопись его нового романа. Твардовский еще не читал ее. Он только что вернулся из Рима с международной встречи писателей. В разговоре о поездке, о редакционных делах кто-то обмолвился, что вот приходил Быков, принес роман, и его уже прочитали…
– Ну, как он вам? – спросил Твардовский.
Ему рассказали о первом впечатлении от автора и его рукописи. Твардовский улыбнулся самому себе.
– Значит, Быков заходил перед поездкой в Рим, – сказал он, – я ведь был там вместе с ним и, скажу вам, – очень серьезный, скромный, милый человек. Очень он мне понравился.
И тут же предложил:
– Надо в журнальном проспекте на будущий год указать этот роман Быкова. Я его не читал еще, но, судя по его предыдущим вещам, верю, что и это неплохо.
Так на страницах журнала впервые появился Василь Быков, ставший потом постоянным и уважаемым автором журнала». [3; 203–204]
«Тёркин на том свете»
Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:
«7.XI.1961
‹…› Совершенно ясно, что „Тёркин на том свете“ должен явиться в свет, появиться, быть напечатанным. „Человечество, смеясь, расстается со своим прошлым“. Это недавнее, „внутреннее“ наше прошлое, к которому вновь и с таким глубоким выворотом обратились мы в ходе съезда, – что же это, как не „преисподняя“. И показ ее в „снятом“, победительном плане – просто необходим. Данной вещи может помешать только само это прошлое, предубеждение, „магические слова“, повиснувшие когда-то (54) в воздухе и не развеянные еще. – Попытаемся. И пусть в этом показе „прошлого“ будет в такой же мере и настоящее, в какой они смыкаются в действительности». ‹…›
12. ХII.1961
Памятным моментом этого захода явилась ночь, кажется с 26 на 27 ноября, которая в календаре обозначена неразборчивой карандашной записью на обороте воскресного (26) листка „Ночь озарения“. Я вдруг проснулся, протрезвев и в полном сознании (это не было, по-видимому, полное трезвое сознание, „верховная трезвость разума“). Оказывается, я уже давно лежал и спал-не-спал, но в легком полубреду обдумывал, как я буду доделывать „Т[еркина] на том св[ете]“, которого в Малеевке даже не раскрыл, чтобы перечесть (как не сделал этого до сих пор, чего-то боясь, чего-то избегая – не полной ли ясности, что ничего уже сделать нельзя или не смогу?).
Толком не могу воспроизвести сейчас этот „план“, но осталось одно, что я, мол, должен подключиться к этой новогодней хорейческой однолинейной истории еще и ямбом, вторым из наиболее разработанных и освоенных мною размеров – для отступлений, ретроспекции и т. п. И втоптать сюда все – и „культ“, и послекультовские времена, и колхозные, и литературные, и международные дела. И так мне было ясно, что это будет органично и что все это, собственно, начиная с „Муравии“, у меня подготовлено, пододвинуто для решения этой увенчивающей все мои стихотворные вещи задачи, что я утром начал это рассказывать Маше, хвастаясь, что все доныне написанное мною – только „крыльцо“ (по Гоголю) к тому, что должен именно теперь возвести „на базе“ „Т[еркина] на т[ом] св[ете]“, и что мне ничего не страшно и не стыдно, и я знаю, что мне делать, еду в Малеевку, сажусь за стол и т. д. При этом я выпросил у нее „поправку“ и… задул дальше, т. е. не задул, а пошел „тянуть проволоку“, помаленьку освобождаясь от этого просветленно-восторженного состояния и подумывая уже, что это, м. б., что-то сходное с переживаниями героя чеховского рассказа „Черный монах“. Потом я обмелел, притих, перетерпел свой срок ‹…›, и на меня обрушился весь подпор дел: нечитаных рукописей, неотложных дел, и я постепенно вошел в норму, а Маша съездила в М[алеев]ку за вещами. Но прочесть „Тёркина на т[ом] св[ете]“ до сих пор не решаюсь, что-то еще не дает мне этой свободы, скорее всего, полное отсутствие „запаса покоя“.
Сильнейшее впечатление последних дней – рукопись А. Рязанского (Солонжицына), с которым встречусь сегодня. И оно тоже обращает меня к „Т[еркину] на т[ом] св[ете]“. ‹…›
7. IV.1962
Вчерне-вчерне, но поставил точку под старой концовкой „Жить тебе еще сто лет“, закончив прохождение по листам прошлого года. Не только перечитать сейчас же, но даже мысленно поднять все от начала до конца что-то мешает, – должно быть – страх, что там провалы, пустоты, длинноты, скороговорка, повторения, беканье-меканье и т. д. и т. п.
Но все же не беда. На худой конец – перепишу в тетрадочку, для себя, не будучи обязанным возобновлять надоевшие, отжившие места – и то дело. М. б., лучше всего отвлечься сейчас тем, другим – не этим, не быть прикованным к этой тачке. ‹…›
20. IV.1962
С утра вдруг стало опять казаться, что „середка“ не годится, выпадает из тёркинского стиля и т. п., и что вообще все это дело обреченное. Заставил себя все же прописать еще раз эту „середку“ – нет, можно, пожалуй, „бюрократ“ примыкает уже к бюрократизму, с которым Тёркин сталкивается по ходу дела, и т. д. Хотя продолжает казаться, что заново я бы уже не писал так. ‹…›