Борис Кремнев - Бетховен
Однако воображение, этот волшебный цветок, все больше и больше сникало, увядало, рассыпалось в прах. Беспощадный недуг сломил не только его тело, но и его могучий дух. Когда после долгого консилиума врачей, вынесших окончательный приговор, Шиндлер и другие друзья принялись уговаривать Бетховена принять причастие, он не стал противиться и быстро и равнодушно согласился. И только после того, как обряд был справлен, с едкой насмешкой произнес:
– Plaudite, amici, finita est comedia![37].
Вряд ли стоит, как это делает Роллан, оспаривать сообщение доктора Вавруха об этом эпизоде и доказывать, что Бетховен «с глубоким благоговением» принял причастие.
Набожность никогда не была свойственна Бетховену. Он всю жизнь не признавал владык – ни земных, ни небесных. Когда в свое время юный Мошелес, закончив клавирное переложение «Фиделио», обрадованно и с явным облегчением написал на последней странице: «Конец, с божьей помощью», Бетховен сделал на том же листе язвительную приписку: «О человек, помогай себе сам».
И если теперь он согласился на причастие, то лишь потому, что ему уже все было безразлично.
24 марта началась агония. Она длилась долго – двое суток – и была мучительна и страшна. «Его могучий организм, его нетронутые легкие, как великаны, боролись со смертью, которая пробила брешь в стенах крепости, – вспоминает Герхард фон Брейнинг. – Безвозвратно отданный во власть разрушительных сил, лишенный всякой духовной поддержки внешнего мира, доблестный боец не сдавался».
26 марта выдался хмурый день. Серовато-белесое небо чем позже за полдень, тем становилось темней и темней. Даже снег, лежащий на земле и на крышах, не мог разогнать гнетущую мглу, повисшую над Веной.
От Дуная дул порывистый холодный ветер.
К пяти часам вечера разыгралась метель. Свирепая и неистовая, она кружила снежные вихри, совсем застилая свет. В комнате, где лежал Бетховен, стало темно, как ночью. Те, кто был рядом с умирающим, не решались зажечь свечи и только со страхом прислушивались к предсмертным хрипам, несущимся из тьмы, да к завыванию вьюги и дробному перестуку за окном: неожиданно пошел град вперемешку со снегом.
Как вдруг раздался страшный удар. Прогрохотал гром. И сразу же ослепительной вспышкой сверкнула молния. Комнату озарил яркий свет. Те, кто находился здесь, были потрясены небывалым, невиданным зрелищем. «Бетховен, – вспоминает Ансельм Хюттенбреннер, очевидец последних минут композитора, – открыл глаза и, угрожая небу, поднял правую руку, сжатую в кулак, словно хотел сказать:
– Я не сдамся вам, враждебные силы! Отступитесь!…
Мне казалось, что сейчас он, подобно отважному полководцу, крикнет своим растерявшимся войскам:
– Смелей, солдаты! Вперед! Положитесь на меня! Мы победим!
Когда рука упала обратно на кровать, глаза его полузакрылись. Моя правая рука поддерживала его голову, левая – покоилась на его груди. Он уже не дышал, сердце остановилось!…»
Бетховен умер 26 марта 1827 года.
В комнате пахло сосной и хвоей. Бетховен был еще здесь. Он лежал среди еловых веток, в открытом гробу из свежеоструганных сосновых досок, поставленном на спинки стульев, – строгий, надменный и отрешенный от всего земного.
А в доме уже творилось неладное.
Он умер лишь вчера. А уже сегодня, с утра пораньше, нагрянул брат Иоганн. Не глядя на покойника, не обращая внимания на Брейнинга, Швидлера и Хольца, застывших у изголовья и старавшихся запечатлеть в памяти дорогие черты, прежде чем они скроются с лица земли, он ринулся к письменному столу, стал с шумом и грохотом выдвигать и задвигать ящики, суетливо рыться в бумагах.
И эта суетливость и шум кощунственно нарушали торжественную тишину, которая приходит в дом вместе с покойником.
Иоганн искал злополучные акции и, не находя, все больше и больше нервничал. Перерыв стол, переворошив рукописи и бумаги, заглянув даже под крышку рояля, он заметался по комнате, внезапно остановился у гроба и, впившись в брата единственным глазом, закричал:
– Где они? Где?
Но Бетховен молчал, сердито и отчужденно.
Тогда Иоганн попятился к Шиндлеру и Брейнингу, отошедшим в угол комнаты, и, продолжая глядеть на брата, словно призывая его в свидетели, с присвистом прошипел:
– Это они… они их украли! – Когда он обернулся, в уголках его рта пузырилась слюна. – Отдайте мое богатство! Оно не ваше, оно мое! – снова закричал он, хотя по завещанию акции, равно как и все прочее имущество умершего, должны были перейти к племяннику Карлу.
После этого и Шиндлеру, и Брейнингу, и Хольцу ничего не оставалось, как тоже пуститься на поиски.
В комнате, где лежал мертвец, четверо живых, осквернив величественную неподвижность смерти, учинили обыск. Он ничего не дал, хотя все было перевернуто кверху дном.
Как вдруг Хольц, случайно приоткрыв платяной шкаф и засунув внутрь руку, наткнулся на что-то острое. Он распахнул дверцу и увидел гвоздь, торчащий из стенки. Хольц потянул за гвоздь. Выпал небольшой ящик. В нем Бетховен скрывал то, что считал самым ценным и сокровенным.
Среди бумаг, хранившихся в тайнике, оказались пресловутые акции. Что сразу успокоило Иоганна.
Здесь же были Хейлигенштадтское завещание и письмо. Что взволновало друзей и до сих пор продолжает волновать всех, кто интересуется жизнью Бетховена.
Письмо состоит из десяти страничек небольшого формата, размашисто исписанных карандашом. В письме указаны число, день, месяц. И не датирован год. Адресат неизвестен.
Неизвестно также, почему письмо очутилось в бумагах Бетховена.
Было ли оно отправлено? Возвращено ли обратно?
Копия это или черновик? Впрочем, последнее маловероятно: письмо написано чисто, почти без помарок.
Все эти вопросы не нашли ответов ни у Шиндлера, ни у Брейнинга, ни у Хольца.
Не нашли они ответа и по сей день.
Тайну этого письма Бетховен ревниво хранил при жизни. И унес с собой в могилу.
Десять страничек, найденных в потайном ящике платяного шкафа, вошли в историю под именем письма.
К БЕССМЕРТНОЙ ВОЗЛЮБЛЕННОЙ
«6 июля утром
Мой ангел, мое все, мое я! Нынче лишь несколько слов, да и то карандашом (твоим). Жилье за мной только до завтра: какая вздорная трата времени! К чему глубокая печаль там, где говорит необходимость? Разве наша любовь может существовать без самопожертвования, без того, чтобы требовать всего? Можешь ли ты что-либо изменить, ведь ты не полностью моя, а я не полностью твой? О боже, взгляни на чудесную природу и успокойся: чему быть, того не миновать! Любовь всетребовательна, и по праву; таковы мои чувства к тебе, а твои ко мне. Не забывай, что я обязан жить и для себя и для тебя. Были бы мы неразлучны, и ты и я не мучились бы. Поездка моя была ужасной: прибыл я сюда лишь вчера в четыре часа поутру. Из-за нехватки лошадей почта избрала иную дорогу, но какой жуткой оказалась она! На предпоследней станции меня предупредили не ехать ночью, пугали дорогой через лес, но это лишь пуще раззадорило меня – и я был неправ. На страшном бездорожье – сплошной проселок – карета чуть было не сломалась! Без четверки таких почтовых, какие достались мне, застрять бы нам где-нибудь в пути. Эстергази с восьмеркой лошадей постигла та же участь, что и меня с четверкой, хотя он ехал обычной дорогой. И все же я и на сей раз почувствовал в известной мере удовлетворение, я испытываю его всякий раз после успешного преодоления препятствия. Впрочем, хватит о внешнем, поспешим к внутреннему! Мы, вероятно, скоро увидимся. Я и нынче не могу пересказать тебе всего, что передумал за эти несколько дней о своей жизни. Если бы наши сердца навсегда соединились, у меня не было бы подобных мыслей. Грудь полна невысказанного. Ах, бывают мгновения, когда понимаешь, что язык – ничто. Не грусти, будь по-прежнему моим верным, единственным сокровищем, моим всем; так же, как я весь твой. Остальное, что предназначено и предопределено, да ниспошлют нам боги.