Сергей Ермолинский - О времени, о Булгакове и о себе
Я сунул руку в карман и нащупал там трюфельку. Это Юля подарил мне ее, смеясь:
— Вот те раз! Старая, довоенная! Непонятно, каким образом завалилась! Возьмите как талисман, чтобы скорее вернуться к нам!
Я повертел трюфельку и разозлился вновь, как на вокзале. («Трюфельки жрет, благополучник! Не понять ему, что мне кусок хорошего хлеба нужен!»). И напрасно разозлился, не мог и вообразить, что мятая эта трюфелька еще сыграет свою роль, хорошо, что от досады не съел ее тогда…
Через несколько дней после моей встречи с Райзманом я вдруг получил перевод от Хесина. Это была весьма немалая сумма даже по тогдашним временам. Что это за деньги? Конечно, я понял — это потиражные по фильму «Машенька». В соответствии с договором их автоматически перевели на мой счет. Пока я находился под следствием, счет мой был «арестован», но как только меня приговорили к ссылке (разумеется, без конфискации имущества), то «освобожден» был и мой гонорар. Хесин, узнав, где я, тотчас — слава ему! — перевел его мне.
Деньги в то время дешевели катастрофически (масло — 700 рублей, сахар — 500, лук — 70, хлеб — 160… И цены росли!). Но тем не менее я чувствовал себя баснословным богачом и сразу же отправился на базар, закупил рис, сахар, чай, мед, сушеную дыню, сало. Частями приволок все это домой и устроил в комнате Гани пир!
Стол был накрыт праздничной скатертью. Все суетились. Наварили рисовую кашу, потом поджарили ее на сале, раскладывали по тарелкам, да с добавками, чтобы наелись до отвала. Потом пили настоящий чай, и я командовал:
— А сахар внакладку! Сахар — это фосфор! Это знаете как действует на голову и вообще на организм!
Настенька и Витюша измазались медом. Они сияли от счастья, а о Гане и говорить нечего, она только поглядывала на меня, приговаривая:
— Да ведь они все слопают подчистую, нельзя же так, ей-богу! Я за вашим хозяйством сама пригляжу. Хватит, ребята, хватит! Ах боже мой, глядите-ка, ведь не забыли вас! Это по заслугам вам! По чести вашей! Вот я чему радуюсь! Дай боже, и все образуется, дай-то бог!
Да, это был пир!
А на следующий день я приобрел на базаре несколько школьных тетрадей с шершавыми листами в клеточку (их не всегда раздобудешь, даже за баснословную цену) и начал писать!
— Тише, он пишет, — цыкала на ребят Ганя, если за печкой, в ее комнате, ребята начинали громко разговаривать, а мне было приятно, что она оберегает мой покой.
Сидя в своем углу, я писал мелко-мелко, экономя драгоценную бумагу.
Так появились мои чиилийские рассказы («Дед Сабунов», «Пиня», «Мои маленькие соседи», «Небесная женщина», «Огонек», до сих пор не опубликованные) и сделан черновик будущей повести «Джулекский гражданин и его душа» (напечатанный, как я уже упоминал, в «Нашем современнике» под названием «Пещерный человек», а в моей рукописи с внесением всех купюр, произведенных редакцией, озаглавленный «Чудеса в Джулеке»).
Я повеселел, взбодрился.
Если судьба забросила меня сюда, то и здесь, в этом неприметном захолустье, я должен был занять свой пост наблюдателя жизни, вникнуть и понять ее неприкрашенные будни, движения. Конечно, круг моих наблюдений был узок, но как знать, может быть, кое-что и отсюда было видно. Бывает, что в таком низу приоткрывается то, что лишь отголоском проскальзывает в гуще событий и уж совсем не видно на самом верху. Страну потрясали события исторического размаха. Счастливцы литераторы, попавшие на передний край, могли писать о всенародном подвиге, они воочию видели трагедию и мужество народа, его беззаветную доблесть. Малые строчки мои были всего лишь кирпичиками, но, как знать, не из таких ли кирпичиков складывается в конце концов грандиозность общей картины? Я отнюдь не тешил себя мыслью, что живу с пользой. Я знал, что кругозор мой ничтожен в сравнении с теми, кто непосредственно участвовал в великих делах, но в этой тиши я поневоле больше них думал и, может быть, заглядывал чуть дальше вперед, чем они… И не оказался ли мой джулекский гражданин предвестием будущих послевоенных нравов в их подспудном виде?
Когда стучали ко мне в окно и женский голос спрашивал, не здесь ли живет писатель, который копает, я отвечал, даже чуть виновато:
— Да, хозяюшка, писатель живет здесь, но он больше не копает, он занят.
Я был занят! Мне не хватало дня! Утром бегал в библиотеку, искал в словарях нужные справки, изучал историю завоевания Средней Азии Россией, интересовался бытом и нравами казахских кочевий. Потом, вернувшись домой, записывал, а уже темнело. Я не мог пользоваться лампой Гани, чтобы работать вечерами и ночью. С товарищем Муном я так и не познакомился и как раздобыть керосин, не знал. Встал вопрос об освещении. Меня научили, как сделать коптилку, потребляющую микроскопическое количество керосина, но дающую свет. Для этого надо было стать обладателем пузырька, фитиля, небольшой жестяной трубочки и пробки. Пузырек я достал у Соломона Лазаревича, зубного врача из Полтавы. Вручение пузырька сопровождалось рассказом, уже не раз слышанным мною рассказом, как он, еще совсем молодой человек, жених Дины Марковны, воевал в 1914 году и попал в плен. Уж он-то знает немцев! Никогда не забыть, как англичане и французы, такие же пленные, как и он, получали исключительные посылки из Швейцарии, а он вместе с остальными русскими только облизывался. Затем он, разволновавшись, возмущался, что до сих пор не открывают второй фронт, вот они, наши союзнички, и тут же развернул передо мной свой стратегический план скорейшего разгрома гитлеровцев, которые в сто раз хуже, чем кайзер.
— Совместные действия — на Западе и у нас! Немедленное наступление на Брянск! — восклицал он.
— Ой, Брянск! — прервала его Дина Марковна. — Там же наш внучек, там наш Мишенька…
Соломон Лазаревич виновато смолк, а Дина Марковна пустилась в рассказ об их Мише, таком хрупком мальчике, таком талантливом, про его нелюбовь к пенкам, про его пристрастие к книгам, про то, как он мечтал изобрести фантастический дом, согреваемый одними лишь лучами солнца, про то, как он колдовал над химическими колбами и однажды чуть не устроил взрыв.
— Ах, не потому что он наш внучек, но скажу, он необыкновенный мальчик, и вы бы видели его в военной форме, боже мой, ни слезинки не проронил, когда проезжал мимо Чиилей, окончив артиллерийское училище, на фронт… Ой…
Я не раз слушал и про Мишу, разделяя тревогу этих добрых стариков, но рассказ слишком длинен, и я уносил пузырек из-под какого-то лекарства как честно заработанную вещь.
Все люди любят рассказывать о себе, о своих бедах. Я знал, что, раздобывая жестяную трубочку, мне придется выслушать Раису Абрамовну, вокзальную парикмахершу, и она непременно расскажет мне о своей роскошной жизни в Лозовой, о ее лучшем салоне в городе, о ее квартире, в которой была гостиная с оранжевыми занавесками. И еще расскажет, как она бежала от немцев и как обокрали ее в Арыси, когда направил ее эвакопункт сюда, и у нее пропал чемодан с заграничными бритвами, кисточками, одеколоном, но все равно к ней, только к ней, к Раечке, идут стричься и бриться все чиилийские начальники, подставляя ей свои ответственные щеки. На нее злятся другие парикмахерши, но, смешно, у них же нет никакого обхождения!.. Она угостит меня небывалыми вафлями, которые ей преподнес товарищ Мун, у него все есть, в доме горит семилинейная лампа, самая яркая в городе, он может это себе позволить, и она обязательно познакомит меня с ним, нужнейший человек… Эту крохотную женщину с красненьким носом не оставлял оптимизм, несмотря ни на что, и я уважал ее. Рассказы ее были живыми рассказами, полными юмора, а не жалоб.