Лев Лосев - Меандр: Мемуарная проза
Сам я свою робость никогда бы не преодолел. Именно из-за того, что я рос в писательской среде, где посмеивались над назойливыми обожателями, я бы не решился появиться перед Пастернаком в этой комичной роли. Но у меня были друзья — Леонид Виноградов, Михаил Еремин, Владимир Уфлянд, талантливые юноши, они разделяли мое преклонение перед Пастернаком, но не страдали моим глупым комплексом. Дорогу проторил Еремин. Он был — бывал — у Пастернака неоднократно. Я про- сил его написать воспоминания для настоящего сборника. Это не получилось, но я, с разрешения автора, процитирую отрывок из недавнего письма Еремина, как мне кажется, очень выразительный.
То немногое, что сохранилось в памяти, — это все как бы вне его, около, рядом, снаружи.
Взгляд, обращаемый им на собеседника без поворота головы.
Узкая улыбка.
Жест сожаления локтем болевшей руки: "Подайте друг другу польта"[46].
Движение бедра, указывающее на сломанную в юности — упал с лошади — кость голени: неспроста вновь стала побаливать.
Недолгие слезы над клавиатурой, одно плечо чуть ниже другого.
Дом его, из тех строений, которые некрасивы только потому, что на одно из них ты обратил внимание. Бывал я там, пожалуй, во всякую погоду, но уютным (или теплым) это жилище ощущалось только после вечернего сырого мороза.
Участок для земледельческой гимнастики.
Соседнее владение с призраком, кажется, Тренева.
Наш путь в ту, памятную и тебе, зимнюю ночь.
Частый соучастник наших встреч — Лёня[47] — то восторженно трепетный, то участливо нервный.
Володя Прошкин[48], однажды сопровождавший меня и оставшийся на кухне, где наслаждался свежими в январе (полный таз на столе) помидорами (как сливы — без хлеба и соли) и расспрашивал домработницу, что "кушает" Пастернак.
Неясные, не теперь, а тогда, образы домочадцев, иногда гостей.
Более озабоченные, чем скорбные, лица на похоронах.
Замечательный (— удивительный) человек и автор замечательных (— прекрасных) стихов не совпали, не соединились и остаются для меня скорей клавиатурой и нотной страницей, чем струной и звуком. Вот ведь и машинопись "Доктора Живаго" (сколько было машинописных экземпляров?), данную
Борисом Леонидовичем нам с Леней (на все лето), я так и не прочитанной вернул осенью О. Ивинской.
Помнится быстрый случайный выбор одного из привезенных мной рисунков (быки)[49] и снисходительность к короткой — кому, дата, кто — надписи. Однако внимательность к стихам: "Будет куплена новая мебель" — конец категорически указан Пастернаком, отброшено несколько лишних строк[50]. Спрашивали меня в университете Лос-Анджелеса: как относился Пастернак к моим стихам?
Всегдашняя влюбленность его в Маяковского и тогдашняя моя: наше поочередное через строчку (через ступеньку, через пролет) громкое чтение (выкрикивание) из поэмы (Какой? "Человек"? "Про это"? "Флейта-позвоночник"? — Не помню)[51] — но в эти годы уже были написаны первые мои стихи, которые, ну, хотя бы декламировать вдвоем сложно, несмотря на "двух- и трехголосие" многих. Словом, Борис Леонидович предугадал, как будет: считанные любят мои стихи и уважительно-холодно к тому, что я делаю, относится большинство моих немногочисленных читателей.
Но ведь все это не про Бориса Леонидовича, а про себя.
На зимние студенческие каникулы Виноградов и Еремин собрались в Москву, и я увязался за ними. Главной целью поездки был поход к Пастернаку. Отправлялись к Пастернаку, не испрашивая разрешения (которого никогда бы не получили), наудачу. Почему-то это в том возрасте не казалось нахальством.
Вечером, сидя на койке в общежитии МГУ на Воробьевых горах, где мы остановились, я попытался записать ошеломительные впечатления дня.
29.1.1956 г.
Примерно с 7.30 до 2 н. 30 м.
Как ни стараешься удержать в памяти это лицо, оно все время ускользает. Сегодня еще ясно представляешь себе то одно, то другое его движение, поворот, но завтра это забудется, это забывается уже сейчас. Описание лиц детально — вещь бесполезная, но все-таки две характернейшие детали: по обеим сторонам рта припухлости — желваки, которые с выдающимися скулами создают характернейшую линию его ан- фаса — что-то лошадиное, — говорит В. Вообще, как на портрете в издании 1936 года, только волосы не густые черные, а редкие серовато-седые; и еще: там ощущение коренастой сильной фигуры, там — это чуть ли не боксер, борец, а здесь все стало старческим; тело хилое, он невелик ростом — с меня или поменьше, руки все время непринужденно и красиво жестикулируют, но заметно дрожат.
Но главное, что поразило меня сначала, — это выражение его глаз. Собственно, все остальное, что он говорил, было предполагаемо, но глаза, по моим предположениям, такими быть не могли, и это меняло все дело, вкладывало в каждую фразу новый смысл, не тот, который я уловил бы в письме или в телефонном разговоре. Вместо ожидаемого, описанного Ереминым взгляда поверх, вместо тяжелого и мудрого взгляда моих предположений, это были веселые глаза, жизнерадостные глаза, даже с иронией веселой.
Мы шли к нему со станции долго. Было очень солнечно и очень морозно, градусов тридцать. От холода мы почти бежали, очки у меня совершенно запотели и замерзли, я ничего не видел, нос, уши, ноги — ныли нестерпимо. Может быть, поэтому мы не долго топтались у калитки, а быстро кинули по морскому счету, кто идет первым (вышло Еремину), и пошли. Дача довольно большая, двухэтажная, с верандами одна над другой. Еремин постучал в дверь — приоткрыли.
К Б.Л. можно?
Сейчас посмотрю, — (женский голос) — они, кажется, собирались уходить, если не ушли…
Мы остались ждать на крыльце. Безусловно, он дома. Не хо- 242тят пускать, сволочи. Мы совсем околевали от холода.
Неожиданно быстро маленькая домработница вернулась: "Проходите, пожалуйста". И еще что-то вроде: "Ваше счастье…" Мы быстро прошли через какую-то кухоньку, какую-то комнату и очутились в маленькой прихожей, куда он вышел нас встретить.
В первую минуту он казался совсем незнакомым, старым, главное, незнакомым. Он начал говорить с Ереминым и с нами: "А, это вы… Напрасно вы приехали… Черт вас побери, такой холод, вы так легко одеты". И растворил дверь в маленькую комнатку. Там две лежанки в противоположных углах, низкое дорогое зеркало, стол плетеный с плетеными креслами (я вспомнил вдруг — Ялта, Чехов, мемуары), еще один стол в углу, старинный. На стене большая увеличенная фотография улыбающегося красивого мальчика лет 11-ти.