Геннадий Барабтарло - Сочинение Набокова
[КС. 138]
Дверь в квартиру дома № 8, Круг Крэги, где Набоковы жили с 1942-го по 1948 год, около Гарвардского университета. Там написаны, среди прочего, главы «Убедительного доказательства» («Других берегов») и романа о философе Адаме Круге («Под знаком незаконнорожденных»).
Предметные указатели [КС. 347]
Похоронный дом св. Мартина в Вевэ, куда тело В. В. Н. было перенесено по смерти для кремации.
«Вообразите: вот я, пожилой господин, почтенный писатель, быстро скольжу на спине вытянутыми мертвыми ногами вперед — сперва сквозь вот эту разселину в гранитной скале, потом над сосновым бором, потом вдоль туманом покрытых заливных лугов, а потом просто в проемы тумана, все дальше и дальше…!» («Посмотри на арлекинов!»).
Василий Иванович[К С. 371]
В разсказе «Набор» (1935) Набоков нанимает на временную должность своего агента некоего Василия Ивановича; в разсказе «Озеро, облако, башня» (1937) он его увольняет по собственному его желанию.
Вид на комнату
[КС. 349]
В самый первый мой приезд к ней в августе 1981 года она поместила меня в своей гостиной, служившей и гостевой спальней: в алькове там стояла железная кровать, над которой висел на стене стеклянный ящик с засушенными враспялку бабочками.
Вера и вера
[кс. 357]
Она подолгу задумывалась, дольше обыкновенного, и зная, что прежде она часто обращала внимание и на более мелкие цепочки, я пытался отгадать, заметила ли она эту тематическую назойливость на сей раз.
Париж Синеусова и Корнилова
[кс. 65 и 385]
Здесь, на Версальском проспекте, 130, Набоков останавливался на квартире у Ильи Фондаминского в свои наезды из Берлина в Париж для публичных чтений в 1930-е годы. Однажды, в феврале 1937 года, Виктор Орлов, прежде чем подняться к Фондаминским, пустил снежком в окно «будуара» Набокова, и разбил стекло. Не знаю, хорошо ли видно на этом снимке, что идущий по направлению к фотографу человек — стекольщик.
Тысячи невысказанных вещей
[к с. 385]
«Я так сердился (что с ним поехал обедать) как несердился давно, но к концу и потом когда вышли на улицу вдруг там и сям стали вспыхивать искры взаимности и когда пришли в кафе Мюра, где нас ждал толстый Алданов, было совсем весело».
Тире стоит в конце строки [к с.443]Монтрё. Поезд только что ушел
5.
В начале января 1987 года я приехал в Женеву с женой и дочерью и на аэродроме взял напрокат пожарного цвета фиат «Панда», который оказался бодренькой, но ужасно тесной коробчонкой. Смешно вспоминать, как я дергал ее неподатливый рычаг переключения скорости, одновременно пытаясь разобраться в непривычном устройстве швейцарского шоссейного движения — прежде я всегда бывал там или пешим, или пассажиром таксомотора или троллейбуса; эти последние в Женеве замечательны тем, что могут складывать штанги токоприемников как прижатые заячьи уши и, запустив дизельный мотор, превращаться в автобус. Раз, пытаясь съехать с шоссе на юркой, но норовистой Панде, чтобы попасть в центр города, на ее улицу, я вынужден был ехать за пятнадцать верст до следующего приозерного городка (может быть Версуа), потому что ближе съезда не оказалось, а в другой раз после долгих рысканий и поворотов мы очутились во Франции.
Черная мощеная гладь шоссе была там и сям покрыта овальными пятнами подтаявшего снега, букам на обочине было как будто жарко в армяках из рогожи, которыми они были укутаны по самые ветви, но воздух был не по-американски зимний, с острой старосветской северной терпкостью на нюх.
На другой день я уже осмелел настолько, что решился прокатить всех в Монтре. Она села в пассажирское кресло рядом с шоффером, а жена и дочь на узкой скамье сзади. Тяжелый снег с деловым видом падал на все поверхности кроме озерной, и в Лозанне я сбился с дороги, и всякий раз, что моя «Панда» трогалась с места круто вверх на перекрестке, она, прежде чем судорожно дернуться вперед и наизволок, откатывалась несколько назад, и моей корпулентной пассажирке было неудобно сидеть в тесном кресле, в ремнях, в своем стареньком черном фризовом пальто, но мы поспели в «Палас» к чаю с ее belle-soeur (у которой был день рождения) в ресторане гостиницы. Можно было заметить, что она была не совсем довольна вечером, потому что на возвратном пути, по темным дорогам, едва освещавшимся сугробами, наваленными по краям бульдозерами, она молчала в задумчивости.
Назавтра все отправились в кинематограф, по ее же предложению. Он был за ближней площадью, но она уже была не в силах пройти и короткое разстояние, и мы все опять утеснились в «Панде». Не найдя места на улице, где можно было бы ее оставить, я высадил своих седоков у театра, а сам принялся ездить кругом квартала в поисках сквознины между автомобилями, непрерывной цепью стоявшими вдоль панели. Когда я, наконец, втиснул своего пунцового мишку в один такой проем и, вернувшись, пешком вошел в темную залу, фильм уже был где-то во Флоренции, весь в каких-то салатных и сливочных красках, перебивавшихся там и сям красными маками, сильно треплемыми ветром. Время от времени экран до краев заполнялся видом нарочно медленно, но недолго, двигающейся, безсмысленной и безстыдной человеческой наготы, в пошлом духе романов Лоренса, причем все эти картины сопровождались томной, как бы англо-цыганской музыкой, на волнах которой вяло разворачивался снотворный, на редкость неромантический сюжет.
Уже в первой его трети она поняла, что он не для одиннадцатилетней девочки, и то и дело недовольно покашливала, как бы прочищая горло. (Дочь, которой я спустя двенадцать лет дал прочитать эти записи, сказала, что помнит, как ей было неловко оттого, что вот старая дама вынуждена смотреть на голых людей, зачем-то плескающихся в мелком пруду.) Она видела, конечно, что штука эта глупая, но с претензией, но сидела с видом монументальным. Когда вес кончилось и мы тронулись домой, она несколько раз заметила, какое наслаждение слышать настоящую английскую речь актеров, напомнившую ей выговор ее классной дамы в лондонской гимназии, речь, отличавшуюся точностью и изяществом от вульгарной американской, которую она знала большею частью по характерным фарсам, даваемым на телевидении из Америки по всей Европе. Тема эта естественным образом привела, не в первый уж раз, к английскому языку ее брата, и она с убеждением сказала, тоже не в первый раз, что, конечно, язык его был недосягаем в смысле свежести и богатства выражения, но что речь его была явно окрашена русским произношением и тоном. Сама она говорила на каждом из трех языков, которыми постоянно пользовалась, до того поразительно похоже на выговор, манеру, и даже тембр голоса ее брата, что порой я спрашивал себя, не усиливает ли она, безотчетно, это естественное сходство.