РОБЕРТ ШТИЛЬМАРК - ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника Части первая, вторая
Нарком занял место, уступленное ему директором с тошнотворной угодливостью, совершенно непривычной для старых петропавловцев. И Роня прочитал свой доклад, изредка сверяясь с тезисами. Классу этот доклад был уже известен, учителю литературы тоже — он-то и подсказал директору идею вынести доклад на общешкольное обсуждение и пригласить Наркома, чтобы похвалиться такой явной новацией!
К огорчению и даже испугу директора, Ронин доклад вызвал у Наркома не вполне положительную реакцию. Ибо нарком сперва слушал в весьма свободной позе, взирая на гипсовую спартанку, готовую к соревнованию в беге — ее второпях забыли убрать с подиума после занятий кружка по рисованию. Затем нарком, слушая Рональда, как-то подобрался, стал записывать что-то в блокнот и переглядываться с директором. Роня же вел речь издалека, начал с немецкого экспрессионизма, Оскара Вальцеля, Казимира Эдшмидта, Франца Верфеля и его поэмы «Дершпигельменц», уже переведенной Зоргенфреем на русский язык. Герой поэмы — человек из зеркала, то есть как бы внешнее отражение самого авторского «я», его зеркальное альтер-эго, олицетворяющее алое начало в душе человеческой. Роня усмотрел в этом образе прямые аналогии с гетевским Мефистофелем и генетическую связь с есенинским «Черным человеком» — Роня-то знал, что связь эта — самая прямая! Ибо сам подарил Есенину, брату своей одноклассницы, зоргенфреевский перевод поэмы Верфеля... Затем докладчик добросовестно изложил творческие установки немецкой группы «Акцион» и охарактеризовал Фединский роман как реализацию именно этих установок. Тем самым он как бы изъял это произведение из рамок литературы советской, определив его как произведение, весьма типичное для немецкого экспрессионизма, ни в чем не отступающее от этих рамок, разве лишь тем, что написано на русском языка по новым немецким стилистическим чертам. Оно и немудрено: докладчик пояснил, то автор романа с 1914 года жил в Германии и Австрии, был там интернирован с первых дней войны и действительно тесно сблизился с группой австрийских и немецких писателей-экспрессионистов, оказавших на него большое влияние. В Россию он смог вернуться лишь в начале гражданской войны, под конец 1918 года.
Лишь только докладчик умолк, нарком встал, как бы подавая сигнал прекратить аплодисменты. И если доклад продлился минут пятьдесят, то наркомовская критика длилась едва ли не дольше, была строгой и не улучшила настроений Директору школы. Он казался подавленным и раздосадованным своим промахом. Нарком отверг Ронин тезис о близости романа к группе «Акцион», назвал ее буржуазно-формалистической, а Фединский роман оценил как выдающееся произведение советского литературного искусства. Он сказал, что три четверти доклада были не по существу, что надлежало больше говорить о самой вещи, а не рыться предвзято в ее предыстории и не строить сомнительных гипотез...
Однако, уже надевши пальто, нарком, прощаясь с педагогами, несколько приободрил павшего духом учителя литературы и заметил, что он поступил правильно, не побоявшись поставить на обсуждение спорный, но не безынтересный ученический доклад (кстати, подавленные авторитетной критикой, ученики и педагоги про обсуждение вовсе позабыли, и никто не пытался высказаться после наркомовской речи). А самому докладчику нарком мимоходом пожал руку и дал совет поступить в Высший Литературный Институт, впервые в истории созданный поэтом Брюсовым и носящий его имя. Институт был Роне хорошо знаком, он уже учился там в семинаре... Вот этот-то эпизод Роня Вальдек и надеялся воскресить в памяти наркома и найти у него ту самую «протекцию», которую в дальнейшем стали называть блатом, совершенно не мысля без него никакой карьеры, от гардеробщика до министра!
Вместе с Роней пыталась просочиться за протекцией еще одна девица — претендентка на критический факультет Брюсовского института. Ее отвергли по тем же мотивам, что и Рональда — не вышла годами! Роня ссылался в своем заявлении (написанном под диктовку матери, Ольги Юльевны) на рекомендацию самого наркома, а девица — на печатный сборник стихов, уже имеющийся на ее боевом счету. Благожелательный к поэтессам нарком начертал ей резолюцию: «Прошу допустить к коллоквиуму», а для Рони нашел формулу пожестче: «Считаю возможным допустить»... Но и это звучало достаточно протекционно, и единственный червь сомнения мучил Роню по поводу слова «коллоквиум». Ведь он просил допустить к экзаменам... Может, коллоквиум — что-то построже? Он вздохнул с облегчением лишь на медкомиссии у доктора Бонч-Бруевича (брат Владимира Дмитриевича) в Мыльниковом переулке. Освидетельствовав Рональда, доктор сказал: «Жених высшего разряда, ступайте, экзаменуйтесь, выбирайте любой факультет, но я бы определил вас в... боксеры, а не в какие-то там критики-нытики!»
Роне показалось, что поступающих хватило бы на пять институтов. Он сразу подружился еще во время экзаменов с Арсением Тарковским, Володей Крейниным, Сергеем Морозовым, Виталием Головачевым, Володей Браилко, Жоржем Кофманом, Юлечкой Нейман; в группах старших студентов, чем-то помогавших испытуемым, он узнал Юрия Гаецкого, хромого Леонида Тимофеева, Илью Марголина, Макса Кюнера, многих товарищей по своему семинару. Успокаивал волнующихся Н. Н. Захаров-Менский; экзаменовали по разным предметам Г. А. Рачинский, И. П. Лысков, К. С. Локс, И. С. Рукавишников, поэт Николай Минаев, проф. Г. Г. Шпет. Участвовали в коллоквиуме такие светила, как А. А. Грушка, С. И. Соболевский, М. П. Неведомский (Миклашевский), Н. Д. Каринский, С. С. Мстиславский, С. А. Поляков. Атмосфера приемных испытаний была волнующей, торжественной, многозначительной и глубоко символической. Именно во время этих испытаний профессор Г. Г. Шпет (известный ранее родителям Рональда, в том числе и по Петропавловскому церковному приходу) представил совсем растерявшегося Рональда Вальдека Сергею Александровичу Полякову, «старому Скорпиону», как его ласково называли в глаза и за глаза. Голова кружилась от мысли, скольким блистательным талантам Поляков открыл дорогу в литературу, скольких поддержал, с кем дружил и сотрудничал, от Брюсова и Бальмонта до Чехова и Толстого[45]!
К испытаниям «у Брюсова» Рональд был уже морально подготовлен, ибо держал их, правда, в менее торжественной обстановке, но почти в том же объеме, годом раньше, когда записывался вольнослушателем в литсеминар. Тогда профессор Рачинский благожелательно потолковал с неофитом о Мильтоне, Захаров-Менский потребовал обрисовать черты Дюка Степановича из былин Новгородского цикла, а профессор Лысков экзаменовал нового семинариста по синтаксису. Ответ же по русской литературе пришлось держать тогда перед самим Валерием Брюсовым.