Наталья Трауберг - Сама жизнь
«Свобода печати только там имеет смысл, где люди умеют читать, а о свободе высказывания мнений только тогда можно говорить осмысленно, когда люди в состоянии иметь свое мнение и способны его сформулировать. У советского человека эту способность отняли; поэтому он и не будет бороться за свободу, ибо она ему не нужна. Советский человек даже не может уяснить истинный смысл этого странного слова, потому что он бессознательный узник советского языка»[ 123 ]. С этой точки зрения русский язык переработан основательнее, чем наш или польский, – так что опять русские пострадали больше. Русские школы в привилегированном положении – но они по определению должны производить не русского, а советского человека, лишь слегка спрыснутого (ровно столько, сколько сегодня властям необходимо, не больше) русским шовинизмом. Идея „единого советского народа" – настолько же идея не русская, как и не литовская. С моей точки зрения (и, видимо, с точки зрения советских властей), на самом деле все равно, будет ли этот народ говорить на „новоязе", внешне напоминающем русский, или на нескольких „новоязах", внешне напоминающих русский, литовский, грузинский, эстонский, татарский языки. Единый язык, конечно, облегчил бы контроль, но ради святого спокойствия можно разрешить и другие языки, если люди должным образом „перевоспитаны". Предпочитается русская культура? Но ведь это, по сути дела, уже не русская культура. Попробуй, если хочешь, популяризировать Пастернака, Булгакова, не говоря уже о Солженицыне или Набокове, – тебе достанется куда больше, чем за Кафку».
«Большинство литовцев, услышав слово „Москва", не ощущают ничего, кроме отчужденности, и это естественно. Я среди них являюсь исключением -но, возможно, уже не абсолютным. Для меня Москва – мрачный, бедный, но по-своему прекрасный город, город Пастернака, Солженицына, Сахарова. В Москве жил и Буковский – в те редкие времена, когда не сидел. В 1977 году, в январе, уже находясь на Западе, он сказал: „Угнетая другие народы, русский народ может только потерять свою свободу, а не приобрести ее. К счастью, русский народ все лучше это понимает. В этом смысле мы уже давно действуем вместе с национальными движениями Украины, Армении, Прибалтики…" А в 1975 году, еще в тюрьме, заявил: „Я – националист. Украинский, армянский, еврейский, литовский, чешский, польский, новозеландский, перуанский". Признаюсь, когда я вижу таких людей, а заодно наблюдаю симптомы тоталитарного сознания в своих земляках, тоже становлюсь националистом. Новозеландским, перуанским, немецким, еврейским, польским. Иногда даже русским».
Простите за длину цитат, очень уж нужно читать человека, который «это» понимает. Сейчас – еще нужнее, чем в 1977-м, когда Т. В. статью написал, уже в Америке. Из других возьмем поменьше.
Из «Ответа А. Жувинтасу» (указанная полемика; апрель 1978): «Видите ли, любовь к родине и своему народу бывает разной. Чаще всего люди безоговорочно хвалят и оправдывают все свое. Такая любовь понятна и бывает даже привлекательной, особенно у малых и много перенесших народов, как наш.
Однако я предпочитаю другую любовь и считаю ее более достойной. Это любовь, которая не отметает чувство ответственности и критического отношения к себе. Если уж говорить о „своих" и „чужих" (с некоторой высокой точки зрения нет ни своих, ни чужих, „несть эллина, ни иудея"), то именно к своим надо предъявлять особо строгие требования.
Ответственность не обрывается, не кончается на границе своего племени – на этом зиждется европейская демократия. Но свой народ, свое племя человек ощущает как бы изнутри, как органическое целое. Мы вправе гордиться лучшими представителями нашего народа, однако недостойные дела каждого соотечественника причиняют всегда особую боль. Если француз или испанец совершили нечто замечательное – это одно, но если литовец -для меня это другое, потому что я к этому как-то слегка при-частен. Если провинились еврей или англичанин, то виноваты ЭТОТ еврей и ЭТОТ англичанин, а не все евреи и англичане. Однако если провинился литовец, то в какой-то мере и Я САМ провинился. Только так я понимаю разделение на своих и чужих. И мне кажется, что только такой взгляд может способствовать урегулированию исторических споров, „закрытию" исторических счетов».
Из «Поляков и литовцев»:«.. .Драматические выкрики об исчезающем „литовском островке" – явление того же сорта, что и метафора о „горбатом карлике". Литовцы – стойкий, чрезвычайно сильный и жизнеспособный народ (курсив мой. -Я. Т!). После всех сусловых и деканозовых, после партизанской войны и депортаций они должны были бы, по любой статистике и логике, составлять не более 30-40%
жителей Литвы, а составляют 80%. „Исчезающий литовский островок" демографически отвоевал Вильнюс и Клайпеду; и символ наш не „горбатый карлик", а Погоня – скачущий рыцарь[ 124 ]. А с рыцарем и говорить нужно по-рыцарски и по-мужски».
Ну, хватит. Сборник о свободе и правде – именно о свободе и правде. Когда-то мы, рассуждая о томизме, объединяли их, вкладывая вместе в доминиканский девиз: «Veritas» – и противопоставляя тому, чему посвящена первая фраза статьи «Русские и литовцы».
Следующий сборник – как бы другой, не «политика» (что бы это слово ни значило), а филолога. Называется он «Собеседники на пиру»[ 125 ]. Туда входят статьи о «Холстомере», о Чехове, о русском символизме (точнее, его демонологии), о Вячеславе Иванове, Цветаевой, Мандельштаме, Пастернаке, В. А. Ко-ма-ровском. Не персоналии – исследование «Повести о Светомире царевиче» Иванова и поразительное прочтение цветаевских поэм: «Поэма горы» сопоставляется с Ветхим Заветом, «Поэма конца» – с Новым; конечно, не в сознании просто и по-евангельски верующего автора, а для сверхнесчастной Цветаевой.
Здесь цитаты неуместны, исследования плетут, как венок или косу. Скажу одно: это – та филология, которую я еще застала в золотую пору Ленинградского университета. Ее пытались убить, и очень грубо, но ничего не вышло, она воскресла. Томасу не
посчастливилось слушать Жирмунского, Шишмарёва, братьев Гуковских, но он был аспирантом у единственного, наверное, состоявшегося филолога, который был студентом именно тогда, – Юрия Михайловича Лотмана. Он был в тартусской аспирантуре, сам читал там лекции, и связь их исключительно сильна. Однако по сути своей Томас был и природным постмодернистом, что никак не мешало иметь «незыблемые ценности». Смею предположить, что помогли и беседы с Ахматовой, которая обладала острым филологическим чутьем. Знакомство их, даже дружбу, Т. В. описал в очень здравой и трогательной беседе[ 126 ].