Наталья Трауберг - Сама жизнь
Знать, что безмерно и безоговорочно нас любит только Бог, как-то страшновато. Достигается это знание большой кровью, примиряются с ним нелегко, хотя только после этого можно порадоваться несовершенной человеческой любви. Однако, к счастью, мы довольно долго окружены чем-то похожим налюбовь Бога-любовью родителей. Конечно, Жан Ванье совершенно прав, когда говорит, что только одна Мать не нанесла раны Своему Ребенку, поскольку была безгрешной. Но худо-бедно (часто -очень худо и бедно) какое-то подобие бескорыстной и незаслуженной любви мы в детстве получаем.
Героиня повести думает, что ее этим обделили. Родителям, да и вообще людям, часто напоминают, что предпочесть, хотя бы в поведении, надо тех, кто слабее. Родителям Сары Луизы напоминать об этом не пришлось, у них хватило доброты и мудрости. Они заботятся больше о едва выжившей Каролине, а Луизе кажется, что они только ее и любят, мало того – что здоровую дочь и они, и все прочие .ненавидят, как Бог ненавидел Исава. До чего же важны тонкости и оттенки библейских слов! Бог Исава не «ненавидел», Он его просто видел и не положился на такое ненадежное существо. Льюис замечает (кажется, в «Чуде»), что жил Исав даже и получше, избранничество стоит дорого. Бог просто отвел его в сторону, не поставил в центр Своих промыслительных замыслов.
Здесь, в повести, все вплетены в эти замыслы, но судьба избранника достается скорее Саре Луизе. По мирской логике она должна была просто обуглиться от таких адских чувств, как зависть, ревность, досада. Так и случилось с их бедной бабушкой, но, как бывает гораздо чаще, чем мы думаем, та вышла за пределы греха, утратив разум.
Однако жизнь Сары Луизы идет не по мирской логике. Все спасает ее – и дружба с добрым Криком, и красота бессловесных тварей, и мужество Капитана, и беззащитная женственность Труди, и поразительные, как бы белым по белому написанные родители. Когда же, не замечая, что ветхий человек почти осыпался, она уходит служить другим, действительно забыв о себе, ей дается все, как Иову в конце книги – муж, такой же хороший, как ее отец, сын, тяжелый и успешный труд.
Тогда она и совершает будничное библейское чудо, где уже не различишь мужскую твердость и женскую мягкость, трезвый разум и какое-то фольклорное действо, силу и слабость. На этих страницах куда-то делся, осыпался ветхий мир мнимостей, и мы – не в «хэппи энде», а в том слое бытия, где беспредельно царствует Бог и больше нет ни бездомных, ни обездоленных.
Статьи Томаса Венцловы
Как вольно дышит Вильна по холмам… Наталья Горбаневская
Слушала я вчера беседу «Ищем выход» («Эхо Москвы»), и кто-то сказал, что Союз был не империей, а, скажем, утопией, в которую никак не могли втиснуть только Прибалтику. Другой уточнил: утопией был «социалистический лагерь», в который никак не удавалось втиснуть Польшу и Литву. Мы с внуком Матвеем радостно подскочили, и я рассказала ему, как в дни захвата телевизионной башни и пленения сенаторов мы с Томасом Венцловой писали друг другу, что Литва должна была стать сердцем мира.
Мы давно знали это, хотя – не важно, не серьезно, не мировоззренчески, а в том отсеке души, где были Ионеско (тогда), Честертон и св. Фома Аквин-ский. Помню, летом 1963 года мы идем с Юозасом Тумялисом по самому центру Вильнюса и об этом говорим. Казалось бы, куда Литве перед суровой Эстонией – там, после симпозиума в Кяэрику, нам с Томасом не давали места в таллинской гостинице, пока он не заговорил с ними по-литовски. Они ничего не поняли, но место тут же дали. Люди моего поколения вспомнят «Мистера Твистера», только наоборот.
Однако сила Божья совершается в немощи, и не особенно героическая, уютная Литва значила не меньше, а больше (простите за нарушение корректности). Я этого не подозревала, а все-таки что-то такое мы ощущали; но не буду повторяться, если смогу.
Много пишут об оттепели, одни ее ругают, другие – умиленно хвалят. Что говорить, хорошо, когда трескается лед; возьмем хотя бы тысячи вернувшихся. Но представьте себе в это время страну, где советский человек не успел или не сумел, или не захотел образоваться. Я попала туда летом 1958-го и не могу передать своей благодарности.
Тем же летом мы познакомились с очень молодым, двадцатилетним Томасом. Вместе с Пранасом Моркусом и Юозасом Тумялисом мы сидели в крохотном кафе, которое местные highbrow, из них же первый – Томас, называли «Стойлом Пегаса». С тех пор мы почти не расставались до моего возвращения в Москву (1969), но я и потом часто ездила туда, он – сюда. Когда в начале 1977-го Томас уехал (все мы более или менее понимали, что навсегда), наши письма и открытки исчислялись сотнями, пока он не явился против всякой надежды – кажется, на Сахаровский конгресс. Интересно, когда это было. Вроде бы в 1988-м, но Андрей Дмитриевич скончался в конце 1989-го. Томас приехал к его дню рождения, 21 мая, который отмечали без него. Конечно, можно спросить, мы непрестанно переписываемся, но что-то есть в самих моих сомнениях.
Я отправилась в Шереметьево. Вскоре появился Томас и удивился, как я узнала время – он не успел сообщить, что сперва заглянет в Рим. Произошла какая-то промыслительная ошибка, что-то я спутала. Почти сразу, чуть ли не в такси, он повторил то, о чем писал: «Крепостная Россия выходит с короткой приструнки / на пустырь и зовется Россиею после реформ». Предупредив читателя, что говорил он тем же тоном, каким мы вообще разговаривали, и елово «пафос» тут никак не подходит, замечу, что никаких реформ еще не было, а может быть, нет до сих пор; но суть не в этом, сказал он правду.
Письма прекратились, Томас приезжал в Москву и в Литву, потом появился e-mail. Однако еще важнее то, что по-литовски, а потом по-русски стали появляться его стихи и статьи. Стихи я сейчас трогать не буду; речь пойдет именно о статьях.
Давно сложилась persona Томаса, отчасти похожая, отчасти – нет, как ей и подобает. Получается что-то вроде гибрида лорда Эмсворта (Вудхауз) и поэта из повести немецких романтиков. Автор первой монографии о нем, Доната Мигайте[ 121 ], приводит услышанные от его друзей сравнения с князем Мыш-киным, но тут я с ними не соглашусь. Недавно в газете «Ex Libris Hr»j если не ошибаюсь, писали, что йельские студенты ввели в язык глагол to venclow -бродить, глядя вверх или вдаль, и тому подобное. Таким он был с юности. Я очень хорошо помню, как, выскочив из «Неринги» или другого кафе, посреди проспекта (тогда и теперь – Гедимино, раньше -страшно сказать как, до оккупации – Мицкевича, при царе – Георгиевский), так вот, выскочив на проспект, он становился на мостовой, вскидывал руку со знаком «victoria» и громко читал стихи. Но гораздо чаще он сидел и разговаривал.