Владимир Сысоев - Анна Керн: Жизнь во имя любви
Позже Рокотов переехал с семьёй в Новочеркасск и организовал там театр. Однако вскоре это начинание Владимира Дмитриевича прогорело, после чего он стал колесить по России. С 1886 года он являлся режиссёром Псковского общества любителей музыкально–драматического искусства, ставил спектакли и сам принимал в них участие. В 1888 году Рокотов дебютировал в Александринском театре, после чего прослужил в нём с мизерным окладом в 68 рублей до конца своих дней.
Итак, в 1869 году Анна Петровна с мужем и сыном жили в Киеве в доме В. Д. Рокотова на Левашёвской улице – как писала в воспоминаниях «Памятные встречи» дочь хозяев Маргарита Владимировна Алтаева–Ямщикова (литературный псевдоним «Ал. Алтаев»), «в ожидании каких–то будущих благ».
«Старая дама в кружевной наколке, нетерпеливая, с деспотическими замашками, немного жеманная, – описывает Анну Петровну мемуаристка, – …она критиковала и вышивку, и рисунок (предложенный художником А. А. Аги–ным в качестве образца для вышивания. – В. С.). Цвета не те. Шерсть не та. Канва слишком крупна. Оттенки никуда не годятся. Сюда нужен шёлк, а не гарус и не берлинская шерсть. И шёлк не «шемаханский», а непременно «фило–зель». Сорок лет назад у неё было вышито таким шёлком бальное платье, и она была восхитительна, – сам Пушкин это находил… Она никак не может забыть, что когда–то была обаятельна и вдохновляла самого Пушкина, и любит напоминать об этом каждому к месту и не к месту.
Бок о бок с нею её верный раб – муж, на двадцать лет моложе её, но всё ещё влюблённый в этот памятник пушкинской эпохи. На морщинистом лице жены он видит прежнее очарование, во всём ей поддакивает».
Мемуаристка привела несколько историй о том, как окружающие иронизировали над Анной Петровной. Известный тенор Фёдор Петрович Комиссаржевский{86}, гастролировавший в это время в Киеве и приглашённый в гости к Рокотовым, жестоко поиздевался над уже плохо слышавшей старушкой:
«Вот замирает последняя нота (Комиссаржевский исполнил арию из оперы Глинки „Жизнь за царя“. – В. С.), раздаются рукоплескания. И вдруг томный голос:
– Милый Фёдор Петрович, спойте романс, посвящён–ный мне…
– Ну, села на своего конька! – бормочет на ухо матери (А. Н. Рокотовой. – В. С.) Комиссаржевский и прикидывается непонимающим. – Это какой же, уважаемая Анна Петровна?
– «Я помню чудное мгновенье… " Вы его так божественно поёте.
Комиссаржевский преувеличенно почтительно раскланивается и снова придвигается к фортепиано. Мать разворачивает ноты… Когда за первыми аккордами аккомпанемента прозвучала первая фраза:
Я помню чудное мгновенье…
на лицах слушателей застыло недоумение. Чёрные глаза Горчаковой с каждой нотой выражали всё больший и больший ужас. От конфуза плечи матери ёжились и пригибались к клавишам. Массивная фигура длинноволосого Лярова, баса из (киевской) оперы Бергера, склонилась к Агину; слышался его театральный шёпот:
– Голубонька моя, Александр Алексеич, что же это он? Зачем же детонирует{87}?
У Агина был прекрасный слух, и ему ли не знать этого романса. Сколько раз у Брюллова, на пирушках «братии», слышал он его в исполнении самого Глинки!
– Я шептала Комиссаржевскому, – говорила мать, – я умоляла его: «Фёдор Петрович, не надо так жестоко шутить». Но он продолжал. Оборачиваясь к Анне Петровне своим красивым лицом с ястребиным профилем, невероятно буффоня (паясничая. – В. С.), он выражал нарочитое чувство восторга и обожания. Прижав руки к груди, закатывая прекрасные синие глаза, он безбожно детонировал: «Как гений чистой красоты!» А у бедной вдохновительницы Пушкина по морщинистым щекам текли слёзы. Она ничего не замечала и восторженно улыбалась…
Возле Анны Петровны сидели её муж и сын, оба долговязые, рыжеватые, с лошадинообразными неумными лицами. Я слышала шёпот «Шурона», как нежно называла его мать: «Папаша, мамаша так расчувствовалась, что завтра же начнёт гонять нас с тобою по всему Киеву искать ей розовую конфетку, точь–в–точь такую, как получила она когда–то из рук самого Пушкина»».
Неприятно читать эти строки, но что было – то было… И такое отношение к Анне Петровне и её близким, и такие язвительные характеристики присутствуют в некоторых мемуарах. Б. Л. Модзалевский – вероятно, чтобы не разрушить образ «гения чистой красоты», – в своей работе не стал их приводить – наверное, напрасно.
Но самое интересное для нас в этом сюжете – реакция Анны Петровны на романс: она улыбалась и плакала, слыша (пусть только частично) такие знакомые ей слова и чудесную музыку, написанные в её честь. Думается, в эти минуты перед её внутренним взором снова возникли михайловский парк, «приют задумчивых Дриад» с длинными аллеями старых деревьев, корни которых, сплетаясь, вились под ногами; лунная июньская ночь, дышавшая прохладой и ароматом полей; и Пушкин, нежно поддерживавший её при каждой попытке споткнуться…
А. В. Марков–Виноградский также оставил запись о встречах в Киеве с Комиссаржевским, но в ней нет и намёка на фальшивое исполнение романса «Я помню чудное мгновенье…», хотя он и почувствовал недоброе отношение певца к Анне Петровне:
«1869 г. 17 февраля. Целый месяц знаменитый тенор Комиссаржевский наполнял наши головы, сердца, нашу квартиру очень занимательною, талантливою, хотя и несколько капризною личностью; своим мелодическим, вполне художественным пением, своими делами, знакомствами и прочее; и сбил нашу жизнь с её обычной колеи. Он жил с нами как приятель Рокотова и сделался нашим приятелем.
Вчера он уехал, давши здесь три концерта и увезя 800 рублей и несколько сердец здешних барынь, падавших на него как собака на стервь…
Его страстное, выразительно отчётливое, мелодическое и вполне эстетическое пение так оживляло и восхищало нас, что воспоминание о счастии, какое мы испытывали в его концертах, неизгладимо запечатлелось в наших сердцах. Жаль, что он отказался петь у нас на именинах и рождении жены. Её, бедную, больную, очень это огорчило! Сух сердцем, тщеславен и не особенно умён».
В восьмом номере журнала «Семейные вечера» (старший возраст) за 1868 год был опубликован небольшой отрывок из воспоминаний А. В. Маркова–Виноградского о его детских годах под названием «Из записок и журнала неизвестного человека». В одной из тетрадей «Записок» он выразил надежду, что потомки осуществят их полное издание: «Я их завещаю сыну или кому другому, чтоб их напечатать, если признаются они достойными печати тогда, когда находящиеся в них очерки нравов, характеристики и биографии не могут никого задеть и сделаются занимательными и поучительными, как безыскусственное сказание о прошлом».