Афанасий Коптелов - Возгорится пламя
— Если дело только за выражениями… Мы еще успеем вернуться к тексту, — сказал Ульянов, дороживший более всего единодушием. — А сейчас лучше бы погулять. В порядке отдыха. А еще бы лучше поиграть в городки. Кто умеет? Впрочем, премудрость невелика.
— В Казачинском мы играли, — сказал Лепешинский и тут же развел руками. — А здесь еще не сделали…
— Шаль. Охотники поиграть, я думаю, нашлись бы. Но, как говорится, на нет и суда нет. Пойдемте на берег Ои. Купаться поздно, так побросаем галечки в воду. Тоже своего рода спорт. Сколько галька сделает всплесков по поверхности воды — столько «блинчиков». Так в нашей Шуше говорит один мальчуган. Небезынтересное состязание. Тут нужна меткость глаза и верная, натренированная рука. — И как бы с ладони, под общий хохот, кинул в сторону Ленгника добродушную шутку: — Это куда сложнее защиты Бернштейна!
После перерыва единственным оратором оказался Ульянов. Он говорил о необходимости непримиримой борьбы с теми, кто искажает и опошляет марксизм, об исторической роли российского пролетариата как передового и основного борца в грядущей революции.
— Вспомните якобинцев. При известной своей ограниченности они отстаивали революционную диктатуру и не зря называли себя «бдительными часовыми, стоящими как бы на передовых постах общественного мнения революции». И мы должны быть часовыми. Не так ли? Или это уже стало анахронизмом? Давайте рассмотрим.
Теперь никто не возражал, и Владимир Ильич сам приводил возражения оппонента, как бы на минутку отлучившегося из комнаты. Это располагало к оратору. Слушатели чувствовали, что решение не навязывается им, что могут быть рассмотрены любые оговорки и доводы и что ответственность за каждое слово резолюции они полностью принимают на себя.
— Если мы, — продолжал он, — не пресечем «экономизма» в самом его начале, гнилой ручеек превратится в реку, которая выйдет из берегов и принесет огромное зло. «Экономизм» — тяжелая болезнь, а болезнь легче всего излечить в ее зародыше. Жаль, мы не можем спросить господ зубатовых. Каково их мнение? Я думаю, они за распространение «экономизма», который уводит рабочих от политической борьбы, от революции, от свержения царизма.
Надежда засмотрелась на мужа. Глаза его полны то увлеченного задора, то ярости. Полы расстегнутого пиджака колышутся, будто на ветру. И слова подкрепляются энергичными жестами.
«В Питере Володя так не умел!» — отметила она.
И ей казалось, ни у кого теперь даже не появится мысли о том, чтобы еще возражать против проекта резолюции.
7
И вот они собрались на последнее заседание. Семнадцать социал-демократов!
Чтобы разместиться всем, кровать Анатолия Александровича вынесли в большую комнату. Стульев не хватало — принесли доску со двора, положили на две табуретки. Сели возле кровати.
Пока Ванеев про себя читал проект, Ульянов стоял за маленьким кухонным столиком, выдвинутым на середину, и смотрел на поредевшие волосы друга, на бледную иссохшую кожу лба, собиравшуюся при глубоком раздумье в частые складки.
Анатолий опустил дрогнувшую от усталости руку, державшую листки.
— По-моему, все правильно. Но, Владимир, можно бы и построже, порешительнее. Тон мне кажется мягким, недостаточно категорическим. Это мое впечатление. А подписать я могу. Хоть сию минуту. Вы же обсуждали. Несомненно, договорились… — Выждав при полной тишине несколько секунд, он настороженно спросил: — Я не ошибаюсь? Единогласно?
— К голосованию не прибегали, — ответил Владимир Ильич. — Не хотели без тебя.
— А разве… — У Ванеева подступил к горлу кашель. — Первый раз со мной сегодня… Ничего, пройдет… Разве кто-нибудь возражает?
Ленгник опустил упрямый взгляд в пол. Ульянов сказал, что замечания, если они у кого-либо возникнут, еще не поздно обсудить.
— Обсуждали достаточно, — нетерпеливо подал голос Кржижановский. — Все ясно.
Его поддержали Панин, Шаповалов, Лепешинский, и Владимир Ильич попросил у Доминики перо и чернила. Но тут поднялся Ленгник, заговорил с самоуверенной твердостью:
— Строки об идейном родстве авторов «Кредо» и Эдуарда Бернштейна предлагаю исключить. Бернштейн крупнейший…
— Крупнейший ревизионист! — Ванеев рывком оттолкнулся от подушки, закашлялся. — Мы не можем…
Доминика протиснулась к нему, взяла его за плечи.
— Толю! Лежи тыхесенько.
— Но, друзья мои! — Ванеев, приложив руку к исхудавшей груди с ее резко обрисовавшимися ключицами, обвел всех лихорадочными глазами. — Если мы не на словах марксисты… Не можем половинчатые решения…
Владимир Ильич сделал в его сторону успокаивающий жест.
— Ты прав, Анатолий. В последнее время в русской социал-демократии, к сожалению, к нашему глубокому сожалению, — подчеркнул он, — появилось попятное движение. А кто идет пятками вперед — не видит перспективы, может свалиться в пропасть политического небытия. Такая участь поджидает ревизионистов типа Бернштейна.
Ленгник, улучив паузу, заговорил о том, что он приберегал для решительной минуты: никто из них даже и не видел книги Эдуарда Бернштейна. Осуждать его отсюда, из сибирской глуши, было бы преждевременно и рискованно. Если они примут резолюцию в таком виде и разошлют по колониям ссыльных, то вызовут только смятение умов.
Ванеев снова сделал попытку подняться на кровати, но Доминика, сидя рядом, удержала его.
Взглянув на иссиня-бледные щеки больного, Ульянов на последние возражения Ленгника поспешил ответить мягко, уступчиво:
— Ради единодушия, Фридрих Вильгельмович, я готов опустить слова об «идейном родстве» и «прямой связи». — Перо оставило за собою жирную черту. — Вот так. Ограничимся лишь общим упоминанием: «Пресловутая Бернштейниада — в том смысле, — я дописываю, — в каком ее обыкновенно понимает широкая публика вообще и авторы «credo» в частности, — означает…» Слово «ревизию» заменяем на «попытку». Вместо «извратить» ставим «сузить теорию марксизма». Теперь вы, надеюсь, не будете возражать?
— Да. Перед лицом большинства.
— Можно сделать пометку «принято единогласно»?
— Делайте. Единство мне тоже дорого.
— Оч-чень хорошо! Пора подписывать.
Доминика помогла Анатолию приподняться, дала ему книгу, положила на нее последний листок резолюции, и он, сдерживая дрожь в руке, вывел свою нижегородскую подпольную кличку: «Минин».
Листок перекочевал на стол, и под ним появилось еще шестнадцать подписей.
Вверху первого листа Владимир Ильич написал: «Протест российских социал-демократов».