Жорж Сименон - Я диктую. Воспоминания
В сущности, я всегда был дилетантом — и в первые годы жизни, и в зрелом возрасте, дилетантом во всем. Например, в спорте: я занимался чуть ли не всеми видами спорта, но, поскольку то менял их, то тренировался одновременно в нескольких, не блеснул ни в одном. Олимпийские игры показывают, что это обычное явление. Нельзя одновременно быть чемпионом в плавании и в барьерном беге на четыреста метров или в верховой езде и в прыжках с шестом.
Мне хотелось попробовать все, но вовсе не от суетности, а потому что с детства я был одержим желанием все изведать.
Я восхищаюсь водопроводчиком, делающим ремонт моей ванной, монтером, который мгновенно устраняет неисправность проводки. Их я считаю профессионалами.
У них основательные знания, многолетний опыт.
В чем же можно считать профессионалом меня? Вероятно, мне ответят: в романе, несмотря на то что я не являюсь членом Общества литераторов (термин, которого я не выношу), но вот критики, даже наилучшие среди них, колеблются, к какой категории меня отнести.
Для одних я создатель Мегрэ, и не больше. Для других Мегрэ — это всего лишь пятно на моей репутации серьезного романиста.
Что же я могу им сказать? Романы о Мегрэ, я имею в виду самые первые, я писал как развлекательные, учился на них, чтобы постепенно прийти к настоящей, простой и чистой литературе.
И пришел к ней. Но на каком основании я говорю так? Похоже, кое-кто интересуется этим. В отличие от большинства современных романистов я не закончил университета. Я не стал бакалавром и не сидел в тюрьме.
Я — профан в физике, химии и других науках, поименованных в дипломе.
Согласившись по настоянию правительства стать членом Бельгийской Академии, я оказался не среди писателей (их в ней было человека два-три), а среди филологов, университетских профессоров.
Короче, я был дилетант, и мне давали это понять.
Началось это еще раньше. Американцы без какой бы то ни было инициативы с моей стороны приняли меня в свою Академию искусства и литературы. Падуанский университет, с которым я не поддерживал никаких отношений, присудил мне звание, соответствующее в Италии доктору honoris causa. Чуть позже Льежский университет, опять же без моей инициативы, тоже сделал меня своим почетным доктором.
Это ли не дилетантство? У меня ведь нет никакого диплома, более того, нет даже аттестата. У водопроводчика множество всяких свидетельств. Профессионалы — это монтер, маляр, не говоря уже о велогонщике.
Я ни в чем не профессионал. Я ничему не учился. Не сдавал никакого экзамена. Я прожил жизнь, как все, наблюдая за людьми вокруг и занимаясь более или менее активной деятельностью.
Разве не так живет большинство? Думаю, что так. И даже сочинение романов не стало моей настоящей профессией. Я писал, когда у меня появлялась потребность высказаться; вот так же карточный игрок, сидя в компании односельчан в трактире, испытывает вдруг потребность рассказать анекдот.
Раньше, чтобы освободиться от того, что у меня на душе, я создавал придуманных героев. Видимо, на душе у меня накапливалось многое, поскольку продолжалось это пятьдесят лет, и моих персонажей надо, вероятно, считать не на сотни, а на тысячи.
А потом я вдруг взбунтовался. Мне показалось малодушием высказываться посредством придуманных героев, и вот, поскольку я не мог молчать, я стал говорить от первого лица.
Не писать! Использование пишущей машинки или карандаша казалось мне искусственным, и за неимением других способов я стал диктовать.
Для меня это способ избавиться от призраков. Но ведь именно так и избавляются от них, разговаривая в кафе, в гостиной или в уголке бистро.
Я не хотел бы заново прожить ни одного года своей прошлой жизни. Если бы мне предложили снова стать тридцатилетним или сорокалетним, я бы с негодованием отказался.
Это вовсе не значит, что я считаю, будто сейчас я лучше, чем тогда. Видимо, это означает, что я достиг некоего равновесия и ни за что не хочу вернуться в прошлое. Я постепенно и мирно добился свободы.
Даже если мне и случается возмущаться по тому или иному поводу, рядом с Терезой я наконец-то обрел покой.
Из книги «Рука в руке»
6 сентября 1976
В один из моих наездов в Париж одна моя знакомая задумала собрать несколько наших старых друзей.
Было это не так уж давно. Вероятно, друзья нашли, что после долгого пребывания в Соединенных Штатах я сильно изменился: с некоторыми я не виделся больше двадцати лет.
Я был рад повидаться с ними: наша дружба начиналась еще тогда, когда мы все были бедны.
Они преуспели в жизни. Стали чуть ли не официальными лицами: одни — членами Французской Академии, другие — командорами ордена Почетного легиона, а кое-кто даже совместил оба звания.
В среднем все они лет на пять-шесть старше меня. Я дебютировал очень рано, и все мои друзья вроде Вламинка, Дерена[101] и многих других были старше, иной раз лет на двадцать.
В тот вечер я был потрясен, видя, как один из моих старинных приятелей с трудом управляется со вставной челюстью. Лицо у него было в морщинах, но глаза сверкали той же радостью жизни, что и прежде. Другой приятель, несколько моложе, страшно разжирел и страдал от одышки.
Но не это поразило меня больше всего. Само собой, после обеда мы поболтали. Говорили о жизни и о старости: одних она уже настигла, к другим только подкрадывалась.
Я был удивлен, когда то один, то другой принимался рассказывать анекдоты и воспоминания тридцатилетней давности, которые я слышал от них уже сотни раз.
И теперь, беря в руки микрофон, я со страхом думаю: а вдруг я тоже живу несколькими воспоминаниями, несколькими анекдотами и без конца их пересказываю.
Вспоминаю, между прочим, Саша Гитри (думаю, что теперь могу назвать его имя), который считался самым остроумным человеком в Париже; хозяйки салонов рвали его на части. Но я неоднократно слышал, как он с одинаковыми интонациями, с одинаковыми жестами рассказывал одни и те же истории.
А ведь, ей-богу, за свою жизнь он имел случай общаться с самыми разными людьми. Но удержал, казалось, в памяти всего несколько историй, которые рассказывал до бесконечности.
Жан Кокто, которого я знал много лет (думаю, я имею право упомянуть и его) и который всю жизнь слыл этаким озорным ребенком — вспышкопускателем, признавался мне, что перед выходом в свет, как это тогда называлось и до чего Кокто был очень падок, он долгие часы валялся в постели, репетируя номер, который собирался показать вечером.
Могу то же самое сказать и про Андре Жида; он как-то признался мне, что в ожидании светской или иной встречи репетирует перед зеркалом фразы, которые произнесет.