Манфред фон Браухич - Без борьбы нет победы
За окнами просыпался Мюнхен, я слышал звонки трамваев, гудки автобусов... Прошло полчаса. Мысленно я был снова в Кемпфенхаузене и думал о делах, которые успел бы сделать в первую половину дня. Мои размышления прервал дежурный, позвавший меня к тому же чиновнику. Тот положил передо мной протокол и показал мне, где расписаться. Читая протокол, я обнаружил изменения и прямые искажения моих показаний. Особенно меня изумили слова: "Фон Браухич подтверждает свои связи с, Востоком, в частности в том, что касается денежных средств для комитета".
Я отказался подписать это вранье, и тогда моего следователя точно подменили. Исчезла его "слабость к автогонщикам", исчезла вежливость, с которой он извинялся по поводу временного помещения меня за решетку. Теперь в его глазах сверкала ярость:
"Вот это интересно! Этот господин фон Браухич прошел блестящую коммунистическую школу. Выучил все на отлично!"
"О чем это вы?"
"Бросьте свои глупые вопросы! Вы же сами разоблачили себя. Ведь это коммунисты научили вас не подписывать протокол. Так поступают только коммунисты".
"Может, они еще вдобавок завтракают младенцами?" — пошутил я, в последний раз пытаясь вернуть разговор в нормальное русло. Но куда там! Теперь он уже только кричал.
"Оставьте ваши дурацкие шутки при себе! Вы думаете, ваше имя производит на нас большое впечатление? Для нас вы просто грязный коммунист, и мы с вами разделаемся, можете не сомневаться! Не с такими справлялись!" Он вскочил и заорал: "Отвести!"
Согласно формальностям приемного отделения полицейской тюрьмы, надзиратель поднялся со мной на четвертый этаж. В конце длинного коридора он открыл передо мной дверь. Впервые в жизни я вошел в помещение длиной пять шагов и шириной три шага, именуемое камерой. Несмотря на очевидную неприятность моего положения, я все-таки никак не мог настроиться на серьезный лад. Ошибка, и все тут, говорил я себе. Надзиратель вежливо пропустил меня вперед и, заметив, как я изумился, увидев четыре койки, с подчеркнутым добродушием проговорил: "Ваша судьба печальна, но вы не огорчайтесь! В этой камере бывало много знаменитых политических заключенных. Еще до Гитлера тут сидели самые лучшие господа. Это было в веймарские времена. Впоследствии Гитлер сажал сюда своих политических противников. Поверьте, за этим столом кушали высшие офицеры, бароны, духовные особы. Правда, сомневаюсь, остались ли они в живых. Но здесь проходил их первый, в общем-то безопасный, период. Сегодня сюда вселяетесь вы. Еще один благородный жилец!.. Не волнуйтесь, и вы со временем выйдете отсюда. Между прочим, это далеко не худший из наших апартаментов!"
С этими словами он вышел, запер дверь на замок и щелкнул задвижкой.
В ранней молодости я не раз выкидывал фортели, не дозволяемые полицией. Узнавая о моих проделках, друзья и знакомые от души хохотали. И если в этих случаях у какого-нибудь бюрократа-чиновника не хватало чувства юмора, то всегда находился более высокий начальник, приказывавший "замять дело". Даже президенты городской полиции и те иной раз вызволяли меня из беды. Теперь, очутившись в камере, я вспомнил об одном совсем недавнем случае.
После утомительной ночной поездки я остановился у края шоссе, чтобы немного поспать. Вдруг меня будит полицейский, и я, не разобравшись, кто передо мной, спросонья пробормотал, куда именно ему надлежит поцеловать меня. Он сильно рассердился, и в конце концов мне пришлось уплатить штраф. Но теперь все выглядело совсем иначе. В камере сидел не гонщик компании "Мерседес", а человек, подозреваемый в попытке улучшить взаимопонимание между восточными и западными немцами!
До сих пор чиновники уголовной полиции порой приходили в замешательство, выясняя, что этот человек и знаменитый автомобильный гонщик из "лучших кругов общества" — одно и то же лицо и что репрессии против пего могут оказаться крайне непопулярными. Или, может быть, рассуждал я, будучи немцем и общаясь с "теми" немцами, я уже настолько изолировал себя от "хорошего общества", что со мной станут поступать, "как со всяким нежелательным человеком", и возьмут под полицейский надзор? В сущности, так оно и вышло — я уже фактически "сидел", хотя все еще пытался посмеиваться над случившимся и "не допускал", что это произошло со мной. "Спокойно, Манфред, не волнуйся, ошибку должны исправить, — утешал себя я. — Через несколько часов следователь все выяснит, и во второй половине дня ты наверстаешь все, что не смог сделать утром". Мне не приходило в голову, да я бы и не мог поверить, что правители Западной Германии хотят расправиться со мной, чтобы запугать других. Но проходил час за часом, и ничто не изменялось! Я оставался под арестом. Когда откуда-то издалека доносились шаги или позвякивание ключей, я настораживался. Но никто не приходил ко мне. Днем принесли жиденькую похлебку, а потом хлеб с маргарином. Настал долгий вечер, а за ним потянулась еще более долгая ночь. Я живо представлял себе мою убитую горем мать, повергнутую в отчаяние сенсационными сообщениями газет о моем аресте. Мой заботливый надзиратель сунул мне мюнхенскую "Абендцайтунг" за 8 мая. Над пятью столбцами на первой полосе горела ярко-красная шапка в две строки: "Автогонщик фон Браухич арестован как государственный изменник!" Репортаж заканчивался следующей недвусмысленной фразой: "По-видимому, федеральный суд возбудит против Манфреда фон Браухича дело по обвинению в государственной измене".
Государственная измена? Что это, собственно, значит? Я спросил надзирателя, но он только пожал плечами. Вскоре он принес мне том Уголовного кодекса, и я прочитал: "Государственная измена — это преступное посягательство на внутреннюю целостность государства. Она налицо, когда кто-либо предпринимает попытку насильственного изменения Конституции или пытается насильственно присоединить имперскую территорию, частично или полностью, к какому-либо иностранному государству или отторгнуть часть от целого".
Неужели все эти люди с ума посходили? Насильственно изменить Конституцию?! Отторгнуть часть империи?! Видимо, я имел дело с дураками, чтобы не сказать с полными идиотами.
Но я хорошо знал своих братьев по классу. Ведь я действительно начал действовать вразрез с интересами моей общественной группы. Она сочла это опасным для себя и обвинила меня в предательстве...
Я попытался поудобнее улечься на койке и собраться с мыслями. Ночью в тюремной камере очень тихо, куда тише, чем где бы то ни было. Даже твои мысли и те, кажется, не могут улететь за пределы плотно закрытого и зарешеченного окна.
Я думал о Гаральде, который, конечно, никогда бы не попал в подобное положение. Я спросил себя: как он может отнестись ко всему этому? Его родной брат, потомок Браухичей, обвинен в государственной измене! Невероятно! Видимо, даже со своей женой он говорит об этом неприятном происшествии только шепотом, а с сыном и вовсе не обсуждает его. Другое дело мой скандал с Бальдуром фон Ширахом — тогда Гаральд был всецело на моей стороне. Теперь же он, скорее всего, скажет примерно так: "Дорогой Манфред, как же это ты так сбился с пути? Я не могу поддержать тебя! Ты покинул родное гнездо, чтобы вступить в тайный сговор с маленькими людьми, с чернью против нашей благородной касты... Нет! Ты поступил очень плохо!" И он отвернется от меня... Что ж, значит, еще один человек не понимает, что в этом случае разговор идет о глубоко принципиальном конфликте...