Алла Андреева - Плаванье к Небесному Кремлю
Первый год денег у нас не было совсем. Нам помогали мои родители, а кроме того, собирали деньги друзья Даниила, в основном по гимназии. Кто-нибудь из них приходил и клал конверт на стол, мы даже не знали, от кого. Знаю, что в этом участвовала Галя Русакова, думаю, что Боковы, помогал и математик Андрей Колмогоров, тоже учившийся в Репмановской гимназии.
Такой была наша жизнь. У нас не было ничего. На какие-то деньги мы купили пишущую машинку, сначала плохую, а потом через год, когда Даниилу заплатили все же деньги за книжечку рассказов Леонида Андреева, купили другую, на которой напечатаны его произведения. И я потом, после смерти Даниила, печатала на ней, пока видела. Не помню, во что мы одевались.
И несмотря ни на что, эти двадцать три месяца были временем огромного счастья. Как когда-то мы жили как бы в пространстве романа «Странники ночи», так теперь оказались в совершенно ином, пограничном с нашим мире. Даниил перепечатывал на машинке по черновикам «Русских богов» и «Розу Мира», и этим мы жили. Все внешнее, то, что было за окном, едва касалось нас, смыслом и содержанием нашей жизни, всем на свете было творчество Даниила.
Какими еще словами могу я передать, что такое счастье жить с умирающим любимым человеком, когда все его силы отданы творчеству, а я только всем, чем могу, должна помогать. Как объяснить, что ради этого и стоит прожить жизнь.
Вот мы и жили с чувством, что всю жизнь провели вместе и ради того, что он делает. Это была жизнь, которая шла в двух планах, но реальнее там, где расцветала «Роза Мира», где звучали стихи Даниила. А снаружи о стены этих чужих домов билась жизнь, но воспринималась она как нечто гораздо более иллюзорное.
Иногда думают, что мы сразу стали друг другу рассказывать: Даниил — про тюрьму, я — про лагерь, а этого не было. Мы ничего друг другу не рассказывали. Какие-то отдельные моменты, детали, больше всего душевные, только нам важные и понятные. Это параллельно прожитое десятилетие ни для него, ни для меня совершенно не нуждалось в рассказах.
С возвращением Даниила моя жизнь стала полностью подчинена ему. Не было больше ни подруг, ни встреч. Я почти не отвечала на письма, тем более что Даниил требовал, чтобы я уничтожала все письма, которые мы получаем. Он говорил: «Если заберут еще раз — не хочу, чтобы хоть один человек попал с нами. Ты понимаешь, что одно письмо от твоей подруги может стоить ей второго срока?! Все жги! Все уничтожай! Нам никто не пишет. С нами никто не связан. Вот кто-то заходит из москвичей, приносит картошку, деньги — и все».
Как потом оказалось, Даниил был прав. Недолгое время, пока мы жили в Ащеуловом переулке и он мог еще ходить, к нам приходила Аллочка, милая молодая девушка (племянница сокамерника Даниила, того дяди Саши, о котором я писала), жившая неподалеку. Поздними вечерами она выводила Даниила на прогулки. В темноте он мог гулять босиком. Аллочку начали вызывать в ГБ с расспросами о нас. Она тогда ничего нам не сказала, просто потихоньку отошла, перестала у нас бывать и рассказала мне об этом много лет спустя.
Даниил требовал, чтобы я никому не говорила о том, что он пишет, особенно о «Розе Мира». Мне надо было неотступно находиться рядом с ним, потому что почти ни дня не обходилось без сердечного приступа. Это — результат перенесенного в тюрьме инфаркта. Сидеть Даниил не мог, работал полулежа. Вот так он и писал — от приступа до приступа.
Я пыталась найти работу, но ничего не выходило. Я и сама была тяжело больна. У меня обнаружили безнадежную форму рака — меланому. Я к ней отнеслась, как к досадной помехе: «Еще чего придумала!». После операции в поликлинике ЦКУБУ встала и вышла в коридор, где ждали зеленые от страха папа и Даниил. Потом меня облучали, образовалась лучевая язва, была плохая кровь.
Аллочка много для нас делала, даже попыталась помочь с пропиской. Это была проблема — Даниил не имел еще реабилитации (он получил ее 11 июля 1957 года). С Аллочкой мы поехали весной 57-го в ее родную деревню. Из этой деревни была ее мать, и там еще жили тетя и другие родственники. Одно название деревни звучит так, что хочется туда поехать, — Вишенки. Это за Серпуховом, по ту сторону реки.
Мы приехали на станцию, пошли по направлению к деревне и сели на пригорке. Аллочка, шутя, надела на Даниила венок из каких-то больших листьев, и мы очень веселились, потому что в этом венке, похожем на лавровый, в профиль он и вправду походил на Данте. Потом мы вдвоем остались на пригорке, а Аллочка пошла к тете спросить, можно ли прийти бывшим заключенным, из которых один еще не реабилитирован. Тетя возмутилась:
— Да ты что! О чем ты спрашиваешь? Веди сейчас же.
Нас приняли, угостили, мы там даже переночевали. Потом попробовали Даниила прописать, но из этого ничего не получилось — слишком близко к Москве. Тогда мы поехали в Торжок. Там на авиационном заводе работал Витя Кемниц, муж Анечки и друг Жени Белоусова. Я о них уже говорила, Кемницы тоже отсидели по нашему делу. Витя после освобождения остался в Торжке, не захотел ехать в Москву. К нему туда приехала жена, освободившаяся из Караганды, а потом ее подруга Верочка Литковская, дивный человек. Так они и жили втроем в двухкомнатной квартирке. Там нам, наконец, удалось Даниила прописать. В Торжке было немало бывших заключенных, это уже не так близко к Москве.
С Торжком связан один забавный, как мне кажется, эпизод. Даниил читал там «Рух». Слушали Верочка, Кемницы и кто-то из их торжковских друзей. Даниил вообще читал свои стихи хорошо, но в тот раз поразительно хорошо.
Я его потом спросила:
— В чем было дело? Ты читал настолько хорошо, что надо запомнить почему, чтобы ты всегда так читал.
А он смеясь ответил:
— Понимаешь, я чувствовал, что один из слушателей сопротивляется изо всех сил, не хочет слушать, принимать, и у меня появилось чувство, что я должен его перебороть. Я потому так читал.
Тут уже я засмеялась и сказала:
— Ну, хорошо же, хорошо. Я тебе обеспечу эту ситуацию.
А дальше много раз повторялось одно и то же. Даниил никогда не читал в больших компаниях. Обычно собирались три-четыре человека. Я тихонько сидела в уголке и вязала, потому что Даниил любил, чтобы я так его слушала. Вот он читает, хорошо читает, все слушают, я вяжу, потом ощущаю какой-то сбой, дрогнувший от волнения голос! Значит, Даниил разволновался, расслабился, как теперь принято говорить, и поэтому хуже читает. Тогда я откладывала вязание, начинала очень внимательно смотреть на него и грубо про себя ругаться. Почему грубо? Самое главное были не слова, а вот это сопротивление. Было примерно так: «Ну, разнюнился, расслабился, тоже мне мужчина, поэт! Ты что, не можешь читать как надо? Кому нужны твое волнение и твои слезы?! Что за безобразие!». Спустя очень короткое время Даниил бросал взгляд на меня и едва заметно кивал. Никто этого не замечал, а я могла спокойно вязать. Он очень хорошо читал дальше. Как ни смешно, это повторялось много раз, стало нашим приемом. Потом мы смеялись и в общем-то не могли понять, как это получается, но получалось. Единственная вещь, которую он так никогда и не мог читать сам от волнения, — «Навна». Эту поэму читала я.