Лев Славин - Ударивший в колокол
Герцен полуприкрыл глаза. Им овладела сладкая печаль. Здесь, в глубине Англии, на пятом десятке лет на него вдруг повеяло их молодыми московскими спорами в накуренной комнате Ника у Никитских ворот. Так и казалось, что сейчас ворвется размеренный басок парадоксального юноши Сазонова и пылкое громыхание задиры Кетчера.
Глубокое и давнее — с отроческих лет — душевное сродство Герцена и Огарева, по-видимому, не выдохлось от долгой разлуки. Огарев тотчас почувствовал, что он показался Герцену наивным, отсталым, провинциальным. Он отхлебнул бордо — что за кисленький квасок, однако! — и сказал, отирая усы:
— Помнишь ли ты, Герцен, что я еще там, в Москве, в нашей идейной оранжерее…
Герцен с удовольствием шевельнул губами, ему понравился этот образ.
…— отставил в угол идеалистические игрушки Шеллинга и Гегеля. Так же, как и агностицизм Канта…
— Ты даже замахивался и при этом страшно таращил глаза на самого Фейербаха, уличая его в узости и приземленности.
— А! Ты помнишь!
Теперь они посмеивались оба.
Наталья Алексеевна скучающе улыбалась.
— Последний номер «Полярной звезды» отменно хорош, — сказал Огарев, став серьезным. — Однако у меня есть проектец…
Он замолчал.
И вдруг прибавил:
— Если нельзя пробить стену, так расшибем головы.
Это сногсшибательное (может быть, правильнее сказать: стеносшибательное) заявление было проговорено таким же ординарным тоном, каким за столом бросают: «Передайте мне, пожалуйста, соль». Таков Огарев, буян и бунтарь в оболочке флегмы.
— Проектец, чую, славный, — сказал Герцен. — А нельзя ли подробнее? О чьих головах, собственно, идет речь?
Наталья рассмеялась. Огарев посмотрел на нее. Она не сводила с Герцена обожающих глаз.
— Мне надо еще обдумать кое-что, — уклончиво ответил Огарев.
После завтрака пошли гулять. На улице пути их разошлись. Герцен и Наталья ринулись в многолюдные места. Сквозь толпы гуляющих они пробрались на перрон железнодорожной станции Тинклер-Гаус. Втиснулись в вагон, переполненный по случаю воскресного дня. Они стояли, держась за руки, им было весело. Вышли на Ватерлоо-стейшн.
В Лондоне они ездили в набитых людьми омнибусах. Проталкивались к стойкам в маленьких кафе.
Огарев, напротив, вышел на окраину Ричмонда, места болотистые, пустоши, поросшие вереском. Дошел до городского сада, там забрался в отдаленную аллею и здесь ухитрялся отыскивать совершенно безлюдные места. Он избегал столпления. Многолюдье могло вызвать у него припадок падучей. Он шел один, опираясь на трость, и размышлял о разговоре, который у него будет с Герценом по поводу его «проектеца».
«Удастся ли склонить Герцена? Не сочтет ли он „проектец“ новой эфемерой мечтателя Огарева? Да какой, к черту, я мечтатель! Я могу признать, что я слаб характером, но не духом. За бесхарактерность принимают другое — то, что и сам я, пожалуй, соглашусь признать за основу моей натуры — беспечность. Ленив? Ну, это слишком. Леноват иногда».
Огарев улыбнулся, вспомнив свою пародию на стихи Баратынского, широко известные по романсу Глинки:
Не обвиняй меня без нужды
В разврате лености моей.
Еще далеко мне не чужды
Корреспонденции друзей.
Однако этот лентяй, живя в деревне, «вдался», по собственному выражению, «в науки и индустрию». Обложив себя книгами, изучал медицину, фармакологию, физику, химию. Приступил практически задолго до вольнолюбивых мечтаний Петрашевского к созданию в деревне коммунистической колонии. Смело? Но смелости ему было не занимать. Когда их обоих, Герцена и его, арестовали, двадцатидвухлетний Герцен по порывистости и прямоте своей натуры выражался на допросах, может быть, с излишней распространенностью — он, Огарев, все отрицал, во всем замыкался и получил от следственной комиссии характеристику: «Упорный и скрытный фанатик». А был ему тогда двадцать один год. О самой ссылке он отозвался: «…ссылка для меня сносная по положению и равнодушная по решимости терпеть».
Да и позже, в Соколове, где среди членов кружка Герцена шли горячие идейные споры, Огарев выделялся крайностью своих взглядов, которые он облекал в предельно острую форму.
Он ведь мечтал о полном преобразовании деревни. Он хотел создать социалистический оазис в крепостной России. Он подходил к этому не с маниловской умиленной мечтательностью, а практически, как ученый, как социолог, как педагог. Помимо всего, им руководил и чистый интерес к науке. Он любил самый процесс познания. Он никогда не мог противостоять своим увлечениям. Вся его жизнь — длинная цепь непреодоленных соблазнов.
К увлечению химией, Марией Рославлевой, Наташей Тучковой, сенсимонизмом, ботаникой, графиней Салиас де Турнемир, а заодно и ее сестрой Евдокией Сухово-Кобылиной, русской общиной, Фейербахом, фабрикой сукон, Мери Сетерленд прибавилось к закату жизни увлечение анархизмом Бакунина.
В пензенской глуши он затевал создание политехнической школы для крепостных с шестилетним курсом обучения и составил для нее подробный план с учетом последних слов педагогической науки. План был до того совершенен, что, ознакомившись с ним, Натали Герцен за рубежом восхитилась, сказала, что привезет в эту школу своих детей, и советовала привлечь для преподавания виднейших ученых, в том числе Грановского, который, конечно, не откажется по старинной дружбе. Натали не подозревала, что в это время «старинный друг» целомудренно негодовал против Огарева и упрекал его за «искание мелких дешевых наслаждений», «припадки раскаяния» и «успокоение себя в сознании собственного бессилия…».
А другой старинный друг — Герцен, — шутя (но в этой шутке была и доля серьезного), обвинял Огарева в том, что в немалых уже летах еще не достиг совершеннолетия.
— Я, наверно, и не достигну его… — отвечал, вздыхая, Огарев с видом маланхолического молчальника.
Таким и считали многие этого человека, по внешности такого грустного и неразговорчивого. Он и сам иногда выставлял себя таким просто из любви к иронической игре. Это делало Огарева в глазах некоторых современников, наименее проницательных, фигурой загадочной. К примеру, Анненков оказался не в состоянии дать образ Огарева, такой простои по внешности и такой сложный по душевной сути. «Романтический, тихий, мечтательный» — как это далеко от подлинного Огарева! Не будучи в состоянии постичь его, досадуя, что его невозможно свести элементарной формуле, Петушиная Голова пишет с некоторым раздражением, что характер Огарева заключается «в какой-то апатической, ленивой нервозности». А отсутствие внешних жизненных успехов приводит Тетку Полину (второе прозвище Анненкова) к выводу, что Огарев вообще был неудачником. Как это показательно для Анненкова, падкого на громкие имена и шумных знаменитостей! «Он оказывался, — пишет Анненков об Огареве сожалительно, но и с несвойственной ему категоричностью, — полным неудачником во всем, что ни предпринимал».