Наталья Солнцева - Иван Шмелев. Жизнь и творчество. Жизнеописание
Составившие книгу главы появлялись в периодике начиная с 1928 года, и между первыми и окончательными вариантами есть разночтения. В 1933 году история создания книги не закончилась. Шмелев все писал и писал новые главы, отвлекаясь на работу над другими произведениями. Он возвратился к «Лету Господню» в декабре 1936-го — январе 1937 года, с января по апрель 1938-го в «Возрождении» увидели свет еще несколько глав, в 1939-м появились другие главы, в том числе посвященный Кульману «Егорьев день», а 5 января 1940-го — «Рождество»… публиковались фрагменты и в 1940-е годы. В окончательном варианте книга вышла в парижском издательстве «ИМКА-Пресс» в 1948 году, и ее полное название — «Лето Господне. Праздники — Радости — Скорби».
«Лето Господне» написано в неореалистической традиции, лиризм и быт слились в поток образов и впечатлений. В такой же манере созданы «Росстани» и «Пугливая тишина». К такому ощущению жизни призывала и европейская философия — созданная Эдмундом Гуссерлем феноменология. Впрочем, не только европейская — среди видных феноменологов были и представители русской мысли, Густав Шпет и Алексей Лосев. И русские неореалисты, и феноменологи обратились к собственным восприятиям феноменов мира. Как Гуссерль писал, «субъект нигде и никогда не выходит за рамки взаимосвязей своего переживания»[392]. Так, обратившись к прежней форме повествования, Шмелев-художник, сам, по-видимому, того не осознавая, отвечал новым европейским литературным критериям, хотя написал и по духу, и по стилю откровенно русское произведение.
В нем не было тяжелого психологизма, отвечавшего традиции Достоевского, как не было психологических упражнений по Фрейду, от следования которому его предостерегал Ильин. В 1935 году Шмелев принялся читать Фрейда, но увидел у него лишь жонглерство. «Лето Господне», произведение об устоях, о родовом, в каком-то смысле о домостроевском, написано акварельно, легко. И этот блистательный парадокс, столь неожиданный, непривычный, поражал впечатление читателя.
Герой — мальчик Ваня из Замоскворечья. Ему является мир, как сказано в Великом каноне св. Андрея Критского — текущее естество времени. И хотя В. Вересаеву Шмелев писал в ноябре 1921 года о том, что ему для творчества нужно не текучее состояние мира, а уже выявивший себя уклад, в «Лете Господнем» уклад только открывался мальчику, и Шмелев передал сиюминутность его узнавания, для Вани — его текучесть. Воспринявший Гегеля через Гуссерля Ильин писал Шмелеву: «Это не холодная воображаемость Тургенева; не горячая воображенность Толстого; не „лирическая“ анатомия наблюденностей у Чехова; не глубокозримые камеи дивного Пушкина и столь же дивного Лермонтова. Это зримость блаженствующего сердца, поющего благодарную песнь и нежно улыбающегося сквозь слезы. К этому приближался мигами С. Т. Аксаков. Этой атмосферой умел дышать чудесный Лесков; изредка пытался так улыбнуться Чехов…»[393]
Ваня ласковый патриархальный мир чувствует и восхищается им: «Радостное до слез бьется в моей душе и светит», «радостная молитвочка»; утро «в холодочке»; в церкви все думают о яблочках, и Господь посмотрит на яблочки и скажет: «ну и хорошо, и ешьте на здоровье, детки!»; в церкви читается веселая молитва; постная еда не сама по себе описана, а через восторг Вани, и этот восторг, а не бытовая деталь, становится предметом изображения: «А жареная гречневая каша с луком, запить кваском! А постные пирожки с груздями, а гречневые блины с луком по субботам… а кутья с мармеладом в первую субботу, какое-то „коливо“! А миндальное молоко с белым киселем, а киселек клюквенный с ванилью, а… великая кулебяка на Благовещение, с вязигой, с осетринкой!»
Как это родственно языку Бунина! Не случайно Шмелев посвятил ему в 1925 году, еще до раздора, рассказ «Russie», в котором говорится: «…я лежал, прищурясь, прислушивался к стукам и вспоминал наше лето, тихое наше небо. И они приходили, как живые, — и запахи, и звуки». Но и Бунин писал о себе: «Я всегда мир воспринимал через запахи, краски, свет, ветер, вино, еду — и так остро, Боже мой, до чего остро, даже больно!»[394], он долго припоминал Гиппиус ее словечко в его адрес — «описатель». Ни Шмелев в «Лете Господнем», ни Бунин не описывали, они воссоздавали.
От великана Антона пахнет полушубком, баней, пробками, медом, огурцами; у капусты на постном рынке запах «кислый и вонький», у огурцов — «укропный, хренный»; в доме пахнет мастикой, пасхой, ветчиной; ласковая рука отца пахнет деревянным маслом, сапоги — полями и седлом, отец пахнет лошадью и сеном, а на Покров — икрою, калачом, самоварным паром, флердоранжем; ночная улица пахнет навозцем; в парусинной палатке пахнет можжевельником; говорится о запахе печеного творога по субботам; от грушовки исходит сладкий дух: «Все берут в горсть и нюхают: ааа… гру-шовка!..»; к нему примешивается вязкий, вялый запах от лопухов, пронзительно-едкий — от крапивы; замятая травка пахнет сухою горечью и яблочным свежим духом. Зайцев писал Шмелеву 16 сентября 1928 года: «Мне очень, очень понравился Ваш „Яблочный Спас“, так сильно, верно и чувственно написано — прелесть!»[395]
И запахи, и розовые, золотистые тона «Лета Господня», все это дивование бытом — во славу мира. Ване открывается горний ангелов полет и как пустыня внемлет Богу через земные удовольствия: в субботу третьей недели Поста выпекают рассыпчатые вкусные кресты, как пекла еще прабабушка; ощущение Рождества начинается тогда, когда подвозят мороженых свиней; на праздник Донской из богадельни привозят Марковну — она будет печь «райские прямо пироги, в сто листиков». Так и в бунинской «Жизни Арсеньева» (1927): радость бытия — через детский восторг от «черной, тугой, с тусклым блеском и упоительным спиртным запахом»[396] ваксы, от сапожек с сафьяновым ободком на голенищах, от ременной плеточки со свистком в рукоятке. «С каким блаженным чувством, как сладострастно касался я и этого сафьяна, и этой упругой, гибкой ременной плеточки!»[397]
Радостное отношение Вани к намоленным огурцам или квашеной капусте, мысль его о том, что на том свете едят вкусную постную еду, — о том, что православная вера веселая, просветляющая унынье. Так и Горкин говорит. Позже, в 1941 году он написал Бредиус-Субботиной: «И верно, — что Православие наше — яркое. Больше — в Православии кульминационный пункт — Праздники-то! — „Воскресение“! Радость, восторг, пенье во-всю, до душевного опьянения… а потому и — благо-лепие, святое торжество, священное зрели-ще… культ, богатейший, в цветах-огнях-звуках… в блеске „неба“, в дарах земли. Все — подавай, празднуем, священно пируем, голосим, — вызваниваем — трезвоним… — отсюда и красота церковной стройки, красоты монастырского пейзажа, песнопений, глубин церковно-мистерийного, всего. А куцые монахи „нарочито“ — невнятики, мелочь. Чужд православию аскетизм грязи, бывали уклоны… но аскетизм подвижников — не самоцель, а лишь трамплин для высоченнейшего скачка ввысь!»[398]