Сергей Голубов - Багратион
- А ежели я поручу атаку вам, барон, - неожиданно спросил он, уверенность ваша в успехе, наверно, от того не уменьшится?
Беннигсен живо облизнул губы.
- Этого я не могу утверждать заранее. Но как не верить в успех, когда наши храбрые войска предводимы такими полководцами, как ваша светлость!
Беннигсен извернулся с большой ловкостью и огрызнулся удачно. Кутузов подозвал Толя и сказал ему шепотом:
- Нынче же отправь конную артиллерию на Рязанскую, дорогу, Карл!
Толь, пораженный, наклонился к уху фельдмаршала.
- Что ей делать за Москвой, ваша светлость?
- Пусть отдохнет там, бедная...
Ничего не понимая, Толь продолжал стоять наклонившись. Тогда Кутузов проговорил еще тише, но так повелительно, что полковник вздрогнул:
- Нынче же отправить!
И медленно поднялся со своего скрипучего кресла, отталкиваясь от подлокотников обеими руками. Тусклый, но внимательный взгляд его не спеша прошелся по генеральским физиономиям.
- Благодарю вас, дорогие мои генералы! Чтобы втискивать в дряхлую голову мою мысли ваши, немало терпенья надобно. А в народе английском правильно говорится: "Терпенье - цветок, что не во всяком саду растет". Благодарю и вижу, что с помощью божьей и вашей не напрасно тщусь я вывести российскую армию на пространный путь славы. Благодарю!
Он поклонился всем вообще и сказал Толю:
- Je suis a vous, colonel. Nous allons travailler{91}.
Почти всем генералам русской армии было хорошо известно, как умен и хитер Кутузов. Но к этим качествам его они относились неодинаково. Беннигсен ненавидел их за опасность, которая проистекала от них для его собственного хитроумия. Багратион любовался ими, так как знал, что хитрость Кутузова никогда не выходит за грань благородства, а умная расчетливость мысли не менее широка, чем размах самого князя Петра. Правда, Кутузов предпочитал не рисковать. Но благоразумие его было смело и предприимчиво, планы - громадны, и самые мелкие на вид предприятия направлялись в перспективе к крупнейшим следствиям. Все это знал и Толь. Поэтому когда фельдмаршал и он остались вдвоем, сидя друг против друга за столом с разложенными на нем картами и бумагами, полковник взвешивал каждое слово Кутузова.
- Богатство и силы наши неистощаемы, - говорил Ми-хайло Ларивоныч, - но беречься должно, чтобы не проступиться. Se contenir - c'est s'agrandir{92}!
- Осмелюсь спросить: зачем приказали ваша светлость конную артиллерию за Москву отправить? Ума не приложу...
- И не прикладывай, Карлуша! От Царева-Займища до Москвы сто сорок семь верст. Надобно арьергард усилить. Коновницын будет вести его. И уж так, чтобы случаев, как у Платова под Семлевом, не бывало. И тебе, милый, за правило взять надо: днем и ночью, без разбору, армия идти больше не будет; надо ей свежей и неутомленной быть, для того марши так изволь располагать, чтобы поутру с биваков был подъем, среди дня - привал, ввечеру же - ночлег. На носу зарубить велю тебе: солдат русский - сокровище... Кабы я мог, на каждой руке по армии нес бы! А теперь бери перо и пиши... Толь приготовился писать приказ о новых распорядках маршей в армии и арьергарде. Он недоумевал: зачем в канун решительного боя отдавать походный приказ?
- Повеления вашей светлости исполнены будут, - осторожно сказал он, но, как видно, уже после боя... Кутузов с досадой перебил его:
- С чего взял ты, что после боя? Пиши приказ о ретираде за непригодностью позиции здешней!
Глава тридцать четвертая
"Ее высокоблагородию, Анне Дмитриевне Муратовой, в городе Санкт-Петербурге, у Пяти Углов, в доме генеральши Леццано.
Милая, милая Netty!
Не знаю, должно ли письмо мое порадовать или огорчить тебя. Наша жизнь исполнена чувствований противоречивых, и каждый новый день так тесно переплетает хорошее с дурным, что уже не ищешь первого и не опасаешься второго. Я писал тебе о контузии, полученной мною при отступлении от Смоленска, о жестоких страданиях, и о том, как ждали лекаря, что не нынче-завтра откроется на бедре моем антонов огонь. Все миновалось! Страхи оказались пустыми. Провалявшись десять дней, я встал с моего тарантаса и пошел, как евангельский расслабленный после исцеления. Только одра своего не понес я, ибо тарантас мой был неподъемен. Я очень мучился от проклятой контузии, но если бы знала ты, как я жалею, что это не рана и что руки, ноги, грудь моя - целы. Контузии, как бы ни были они тяжелы и опасны, не пользуются у нас уважением. О них говорят презрительно. Кровь, пролитая из огненной раны, кость, развороченная свинцом, рука или нога, отполосованные хирургической пилой, - вот что уважается и ценится как заслуга чести и триумф благородства. "Он контужен" - это одно. "Он тяжко ранен!" - это совсем другое. Дух наш таков, что лишь непоправимое может нас успокоить. В таком печальном настроении вернулся я к моему любезному князю и, наслаждаясь счастливой близостью с этим необыкновенным человеком, делаю то, что он приказывает, с ревностью и усердием, перед которыми меркнет вся моя прежняя старательность.
Однако случилось так, что первое же поручение князя поставило меня лицом к лицу с очень неприятными впечатлениями. Я должен был передать несколько добрых слов Багратиона генералу Барклаю (они уже не враждуют) и отправился в избу, где стоит наш бывший главнокомандующий. Это было вечером, на другой день после приезда к нам фельдмаршала. Барклай в глубокой задумчивости сидел за столом, на котором чадила оплывшая от неснятого нагара свеча. Его лицо, на котором обычно очень трудно бывает разглядеть что-нибудь внутреннее, явственно отражало на себе невыразимую грусть. Я исполнил поручение. Он кивнул головой, не промолвив ни слова, и опять задумался. О чем? Со всех сторон доносится до него оскорбительная кличка изменника. На смену ему прибыл в армию новый вождь. Войска, которыми он до сих пор предводительствовал, стоят у ворот Москвы. Мне стало жаль Барклая, и я подумал: "Вот жертва счастья, которое несправедливо даже к своим избранникам!" Tel brille au second rang, qui s'eclipse au premier{93}! С этими философскими мыслями я вышел из избы.
За углом, в полной темноте - дело происходило вечером, - я столкнулся с ротмистром фон Клингфером, адъютантом генерала Барклая. Это тот самый офицер, с которым мне должно было драться в Смоленске. Я писал тебе об этой истории, ее странном исходе и встрече нашей в лазаретном обозе. Мне было худо. Клингфер тяжко страдал от раны в плечо. Люди выдумали позолоту, потому что золото редко. А вежливость изобрели, чтобы прикрывать ею недостаток добра в человеческих отношениях. Когда судьба уложила нас рядом в тарантасе, мы начали с вежливости. Но ничто так не сближает людей, как совместное страдание. Воля здесь не участвует. И вскоре Клингфер и я нашли тот деликатный язык общности, разговаривая на котором, легко договориться и до дружбы. Плечо Клингфера зажило довольно быстро. Расставаясь, мы оба чувствовали, что кровавое решение, к которому стремились в Смоленске, не лучшее и не единственное...