Анатолий Мариенгоф - Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги
Отец оказался прав: экзаменовали меня кое-как, наспех — словно боялись, что я возьму да и срежусь. Даже по геометрии и по алгебре я получил пятерки.
Моя фуражка с дворянским околышем да красный воротник мундира действительно зачаровали господина Пономарева.
Начало занятий. Первый день.
Я подавлен пономаревской гимназией: облупившиеся крашеные полы, как в небогатых кухнях; темные потолки с потрескавшейся штукатуркой; плохо вымытые оконные стекла. «Чтобы жизнь казалась потускней!» — говорю я себе.
А уборная!.. Зашел и выскочил. Защемило сердце. Вспомнилась институтская: зеркала, мрамор, писсуары, сверкающие январской белизной; горящая медь умывальников; мягкие махровые полотенца. Эх-хе-хе!
Как только я появился в классе, ко мне подошел плотный гимназист на коротких ногах и с большой головой.
— Сергей Громан, — представился он.
У гимназиста бьми волосы ежиком и мыслящие глаза. Даже чересчур мыслящие. А рот этакий девический, капризный, с припухлыми, как у Лидочки Орнацкой, розовыми губками.
— Хотите, Анатолий, сидеть со мной на парте?
— Буду очень рад.
— А теперь разрешите вас познакомить с товарищами по классу: Синебрюхов… Васильев… Петров… Никаноров… Коган…
Я пожал тридцать шесть рук.
Всклокоченный щетинистый «дядька» позвонил в колокол, давно не чищенный мелом. Мы вошли в класс.
— Вот наша парта, — сказал Сережа Громан с гордой ноткой в голосе.
Ух, в первом ряду! Все погибло. Теперь и не посочинять стихи во время геометрии, и не почитать из-под парты Александра Блока на латинском уроке.
Блоком я бредил и наяву и во сне. Даже восьмилетняя сестренка вслед за мной истомно тянула с утра до вечера:
Я послал тебе черную розу в бокале
Золотого, как небо, аи…
А за обедом она страстно убеждала отца, что Александр Блок «гениальней Пушкина», сказки которого уже прочла.
Большая перемена.
Мы с Громаном ходим под ручку по «обжорному залу». Так называется большая комната с ненатертым паркетом. В ней широкобедрая грудастая бабуся, с лицом, обсыпанным бородавками и бородавочками, торгует холодными пирожками, плюшками и бутербродами с вареной колбасой без горчицы.
— А вы знаете, Анатолий, где я родился? — спрашивает Громан.
— Где?
— В тюрьме. В одной камере сидела мама, в другой папа.
И складывает губки кокетливым бантиком.
«Вот так бал!» — грустно думаю я.
— А кто ваш отец теперь?
— Теперь у него бюро.
Я смотрю на своего нового друга искоса: чудное занятие! В молодости, значит, папочка с мамочкой людей грабили и резали, за что и угодили в тюрьму, а теперь они их по первому разряду хоронят. Им, вероятно, принадлежит Бюро похоронных процессий на Московской улице против аптеки Маркузона.
Возвращаюсь домой с насупленными бровями и вытянувшимся носом.
— Что с тобой, Толя?
— Да вот, папа, новым другом обзавелся. Очень приятная семья! В недалеком прошлом его папочка и мамочка уголовные преступники. Сам он родился в тюрьме.
— Любопытно!
— Теперь они зарабатывают деньги на покойниках.
— То есть?
— Ты, наверно, заметил на Московской улице против аптеки большую черную вывеску Бюро похоронных процессий. Такими бодрыми золотыми буквами написано: «ВЕЧНОСТЬ».
— Видел.
— Их предприятие.
Отец, улыбнувшись, закуривает толстую душистую папиросу:
— Это тебе новый друг рассказал? Сам рассказал?
— Конечно. Всю большую перемену мы с ним под ручку ходили. Пока меня не стошнило. Трупами, понимаешь ли, от него пахнет.
— Пылкая поэтическая фантазия!
Я сердито возражаю:
— Ничего подобного!
— Папочка, — хнычет сестра, — я ку-у-шать хочу.
Отец звонит в колокольчик, чтобы Настя подавала.
— У твоего нового друга, Толя, очень интересная биография. Тебе повезло как будущему писателю.
— Безумно! — бурчу я. — Сплошное везенье! Как тебе в карты.
Отец постоянно проигрывал.
— Расскажи еще что-нибудь.
— Пожалуйста, с наслаждением.
И я рассказываю о сортире в пономаревской гимназии.
Теперь уже тошнит сестренку.
— Хватит, Толя! Прекрати! — обрывает отец. — Как-нибудь переживешь и это несчастье.
— Легко сказать — «переживешь». Мне, папа, в этом заведении три года учиться.
Отец протирает пенсне полоской замши и говорит, как всегда, негромко:
— Чистое полотенце в уборной — это, конечно, важно. Но все же, думается, не самое важное в жизни. А вообще сия обыкновенная российская гимназия мне куда больше по душе, чем твой безмозглый институт. Кстати, в который ты поступил из-за моей мягкотелости. Тетя Нина настояла. Ох уж эта мне аристократка!
Старая дева тетя Нина была классной дамой в московском женском Екатерининском институте, что «против Красных ворот». Так мы писали ее адрес на конвертах. Примерно с трех лет она называла меня не иначе как «Анатоль» и любила той сумасшедшей любовью, которой любят старые девы своих собачонок и кошек.
— Боб, — обращалась она к отцу деловым тоном, — я для Анатоля наметила приличную партию. Моя воспитанница, княжна Натали Черкасская. Вы, Боб, наверно, слыхали — их родовое имение тоже в Арзамасском уезде.
Тетя Нина говорила «тоже», потому что она и моя мама, урожденные Хлоповы, были из-под Арзамаса, родившись и проведя раннее детство в хиленьком, разоренном именьице.
— Вы, Боб, вероятно, знаете по истории, что у царя Алексея Михайловича была невеста Хлопова? Мы этого рода! — при каждом удобном случае лгала тетя Нина.
А дед мой по отцовской линии из Курляндии. В громадном семейном альбоме я любил его портрет: красавец в цилиндре стального цвета, в сюртуке стального цвета, в узких штанах со штрипками и черными лампасами. Он был лошадник, собачник, картежник, цыганолюб, прокутивший за свою недлинную жизнь все, что прокутить было можно и что нельзя.
— И умер, как Вильям Шекспир! — говорил отец. — После доброй попойки. Отец был москвичом. Он воспитывался в дорогом неказенном учебном заведении, но уже по-сиротски — на чужие деньги, на деньги миллионера Коншина, неразлучного друга моего роскошного деда.
Разговоры о моей женитьбе начались, когда мне было лет двенадцать.
— Что вы на это скажете, Боб? Право, надо как следует подумать о Натали Черкасской.
— Милая Ниночка, — отвечал отец, пытаясь спрятать улыбку под мягкие золотистые усы, — а может быть, вам удастся просватать ему принцессу Гессенскую?
— Ах, Боб, — сердилась тетя, — с вами никогда нельзя поговорить серьезно!