Жан Кокто - Белая книга
Мать эта жила в Версале, а я у отца, так что мы сняли номер в гостинице и там каждый день встречались. Он водил дружбу со многими женщинами. Это не слишком меня беспокоило, ибо мне часто доводилось наблюдать, насколько гомосексуалисты ценят женское общество, тогда как любители женщин глубоко их презирают и, используя их, в остальном предпочитают мужскую компанию.
Как-то утром, отвечая на телефонный звонок из Версаля, я заметил, что этот благоприятствующий лжи аппарат доносит до меня не такой, как обычно, голос. Я спросил, вправду ли из Версаля он звонит. Он замялся, поспешил назначить мне свидание в гостинице на четыре часа того же дня и повесил трубку. Холодея до мозга костей, побуждаемый маниакальным желанием узнать все, я перезвонил его матери. Она сказала, что он уже несколько дней не появляется дома и ночует у товарища из-за какой-то работы, которая допоздна удерживает его в городе.
Как дожить до четырех часов? Тысячи обстоятельств, только и ждавших знака, чтобы выступить из тени, стали орудиями пытки и принялись меня терзать. Истина била в глаза. Г-жа В., которую я считал всего лишь приятельницей, была его любовницей. Он встречался с ней вечером и проводил у нее ночь. Эта уверенность хищным зверем когтила мне грудь. Как ни ясно я видел правду, у меня еще оставалась надежда, что он найдет оправдания и сумеет доказать свою невиновность.
В четыре часа он признался, что прежде любил женщин и порой возвращается к ним, влекомый неодолимой силой; меня это не должно огорчать; это совсем другое; он любит меня, он сам себе противен, он ничего не может с этим поделать; в каждом санатории полно подобных случаев. Надо списать эту сексуальную двойственность на туберкулеза.
Я потребовал, чтоб он выбирал: я — или женщины. Я ожидал услышать, что он выбирает меня и постарается отказаться от них. И ошибся. "Я боюсь, — отвечал он, — пообещать и нарушить слово. Лучше порвать. Ты бы слишком страдал. Я не хочу заставлять тебя страдать. Разрыв причинит тебе меньше боли, чем нарушение обещаний и ложь".
Я стоял у двери, до того бледный, что он испугался. "Прощай, — выговорил я безжизненным голосом, — прощай. Тобой было наполнено мое существование, и у меня не было больше никакого дела, кроме тебя. Что со мной станет? Куда мне идти? Как мне ждать ночи, а за ночью дня, и завтрашнего, и послезавтрашнего, как мне проводить недели?" Сквозь слезы я только и видел расплывчатую, колышущуюся комнату и бессмысленными движениями считал на пальцах.
Вдруг он очнулся, как от гипноза, вскочил с кровати, где сидел, грызя ногти, обнял меня, просил прощения и клялся, что пошлет женщин ко всем чертям.
Он написал прощальное письмо г-же В.,- которая симулировала самоубийство, проглотив упаковку снотворного, и мы провели три недели за городом, никому не оставив адреса. Так прошло два месяца; я был счастлив.
Был канун большого церковного праздника. У меня уже вошло в обычай, прежде чем идти к Святой Трапезе, исповедоваться у аббата X. Он меня почти ждал. Я с порога предупредил его, что пришел не исповедоваться, но излиться; и что приговор его, увы, мне заранее известен.
— Г-н аббат, — спросил я, — вы любите меня? — Люблю. — Вы были бы рады узнать, что я, наконец, счастлив?
— Очень рад. — Так узнайте же, что я счастлив, но таким счастьем, которое Церковь и мир осуждают, ибо дарует мне его дружба, а дружба для меня не имеет никаких пределов. — Аббат прервал меня: "Думаю, — сказал он, — вы — жертва щепетильности". — Г-н аббат, я не оскорблю Церковь предположением, что она виляет и двурушничает. Мне известно понятие "извращенная дружба". Кого нам обманывать? Бог меня видит. Мне ли высчитывать, сколько сантиметров еще отделяет меня от греха?"
— Милое мое дитя, — сказал мне аббат X. в вестибюле, — если бы я рисковал только местом на небесах, риск был бы невелик, ибо я верю, что доброта Господня превосходит все, что мы могли бы вообразить. Но есть еще место, которое я занимаю здесь, на земле. Иезуиты бдительно следят за мной.
Мы расцеловались. Возвращаясь домой вдоль стен, из-за которых выплескивалось благоухание садов, я думал, до чего восхитительна бережливость Бога. Она дает любовь тем, кому ее недостает и, во избежание сердечного плеоназма, отказывает в ней тем, кто ею обладает.
Однажды утром я получил телеграмму: "Не беспокойся. Уехал Марселем. Возвращение телеграфирую".
Я был ошеломлен. Накануне ни о каком путешествии речь не заходила. Марсель был другом, от которого я мог не опасаться никакого предательства, но знал, что у него хватит сумасбродства в пять минут сорваться куда глаза глядят, не подумав, насколько хрупок его спутник и как опасен для него такой шальной побег.
Я собирался выйти, чтоб навести справки у слуги Марселя, как вдруг в дверь позвонили, и передо мной предстала растрепанная, разъяренная мисс Р. с криком: "Марсель его у нас украл! Украл! Надо действовать! Шевелитесь! Что вы стоите столбом? Сделайте что-нибудь! Бегите! Отомстите! Негодяй!" — Она ломала руки, металась по комнате, сморкалась, откидывала с лица волосы, цеплялась за мебель, оставляя на ней клочки своего платья.
Страх, как бы отец не услышал и не вошел, помешал мне сразу понять, что на меня свалилось. Внезапно передо мной забрезжила истина, и я, скрывая сердечную боль, принялся выпроваживать эту сумасшедшую, объясняя ей, что никто меня не обманывал, что мы с ним просто друзья, и что я знать не знал о приключении, о котором она сейчас столь громко заявила.
— Как? — подхватила она, еще повышая голос, — вы не знали, что это дитя обожает меня и проводит со мной целые ночи? Он удирает из Версаля и возвращается туда до рассвета! Я пережила ужаснейшие операции! Весь мой живот — сплошные шрамы! И эти шрамы, да будет вам известно, он целует, он припадает к ним щекой и так засыпает!
Незачем останавливаться на кошмаре, в который вверг меня этот визит. Я получал телеграммы: "Прибыли Марсель" или "Выезжаем Тунис".
Встретились мы ужасно. Г. полагал, что его побранят, как напроказившего ребенка. Я попросил Марселя оставить нас одних и швырнул ему в лицо мисс Р. Он отпирался. Я настаивал. Он отпирался. Я сорвался на грубость. Он отпирался. В конце концов он признался, и я набросился на него с кулаками. Боль опьянила меня. Я бил, как озверелый. Держа за уши, я стукал его головой об стену. Из уголка его рта побежала струйка крови. В один миг я отрезвел. Захлебываясь слезами, я хотел поцеловать это бедное побитое лицо. Но наткнулся лишь на голубую молнию, тут же погашенную болезненно сомкнувшимися веками.
Я упал на колени в углу. Такая сцена до дна истощает силы. Человек становится как сломанная марионетка.