Леонид Гроссман - Исповедь одного еврея
Но в качественном отношении этот материал распадается на две категории. Ковнер, как критик и фельетонист, не представляет значительного интереса для современного читателя. Но это был несомненный мастер рассказывать свою собственную жизнь и излагать свои непосредственные впечатления, раздумья и мечтания. Вот почему он чрезвычайно интересен в мемуарах, письмах и дневниках. Жанр личных записок — безразлично, в эпистолярной или мемуарной форме — ему необыкновенно удавался. Его «Записки еврея» дают яркую и сочную картину нравов и типов старолитовского мира, в его «Тюремных воспоминаниях» разворачиваются с поразительной жизненностью пасмурные картины тюремного и этапного быта. Даже беллетристика его — в общем весьма субъективная — приобретает остроту и выпуклость на явно автобиографических страницах. Письма его восхищали таких ценителей, как Достоевский и Розанов. Первый, как мы видели, признал одно из писем Ковнера исключительно умным и увлекательно прекрасным. «Слог ваших писем прелестен», — писал ему гораздо позже Розанов, считая для себя весьма ценными и поучительными эти послания безвестного литератора.
И действительно, ряд автобиографических страниц Ковнера представляет замечательный человеческий документ. Настоящий беглый психографический опыт стремится возродить для читателей его забытые признания, раздумья, запросы или укоры, записанные нередко свежими и проникновенными словами. Вот почему в предлагаемой истории его душевных скитальчеств, мы широко предоставляем ему слово для непосредственного рассказа о его судьбе. Несмотря на возможный упрек в обилии цитат и сырых материалов в этой книге, мы не считали возможным излагать или описывать взволнованные страницы этой фрагментарной исповеди, растянувшейся почти на полстолетия. Всюду, где голос Ковнера звучит в его писаниях особенно напряженно, чисто и глубоко мы останавливали свое изложение, чтобы предоставить ему самому исповедываться перед читателем. Для воссоздания этой странной жизненной судьбы мы пользовались прежде всего неизданными письмами Ковнера к Достоевскому и Розанову,[2] его «Записками еврея», «Тюремными воспоминаниями», «Хождением по мытарствам», его трактатом «Почему я не верю?», целым рядом его критических и публицистических статей, отрывками из его дневника и, наконец, материалами его процесса и его собственным показанием на суде.
Наша книга — не биография Ковнера и не анализ его литературной деятельности, это только история его внутреннего роста, установка главных этапов личной драмы одного выдающегося самородка, надломленного безотрадными условиями своих ранних лет и потерпевшего затем в разгаре творческих планов и реформаторских заданий великую катастрофу крушения всех своих замыслов.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
В ЗАПАДНЫХ ГЕТТО
«Родился я в многочисленной нищей еврейской семье, где люди проклинали друг друга за кусок хлеба…»
Из письма Ковнера к Достоевскому. IСтолетие назад старая Вильна еще не утратила облика средневекового города. На каждом шагу здесь можно было встретить живописные и полуфантастические черты отошедших эпох. Среди невысоких домов, вдоль узких незамощенных улиц декорацией иного времени вырезались профили костелов и синагог в кругу крепостных ворот, башен и стен древней цитадели. Предания семи веков накопляли свои пасмурные воспоминания вокруг этих бойниц, куполов и площадей — свидетелей буйных столкновений бесчисленных вооруженных отрядов, столетиями бороздивших большую литовскую дорогу из Европы в славянский мир. История города хранила свидетельства отважных набегов великих завоевателей от тевтонских рыцарей Конрада Валленрода до разноплеменных армий Наполеона. Легенды о битвах народов и празднествах победителей устным орнаментом оживляли эти темные плиты и неприветливые каменные проходы. В окрестностях помнили, что полуразрушенный дворец Сапеги был устроен блистательным канцлером из развалин Валгаллы литовских богов. Кратковременное пребывание в городе французского императора казалось впечатлением вчерашнего дня. В народе еще живы были воспоминания о виленских войтах, бурмистрах и цеховых мастерах. Цепкая русификация еще не успела вытравить характерную физиономию древней столицы Ягеллонов, и вся котловина между двух рек была полна тех архитектурных сокровищ, которые тщательно разыскиваются в наши дни такими тонкими артистами старинного зодчества, как Добужинский или Лукомский.
Вильна уже слыла в то время культурным центром еврейства. С конца XVIII в. здесь стали открываться типографии с библейскими шрифтами, отвечавшие жизненным потребностям местной литературной среды и в свою очередь собиравшие сюда со всего края поэтов, философов и ученых. Старинная библиотека при древнейшей синагоге, многочисленные школы и талмудические академии, оживленная книгоиздательская работа и первые опыты периодических органов — все это по праву сообщало городу наименование Литовского Иерусалима.
Но внешняя летопись еврейства на родине Мицкевича ничем не отличалась от общей истории Израиля. Несмотря на правительственные универсалы, подчас удерживавшие буйное население от «тумультов» против евреев, история города хранила бесчисленные свидетельства о всевозможных насилиях, нападениях, поджогах и разгромах, от которых не были свободны ни кладбища, ни школы. Массовые изгнания, беспощадные заключения в гетто, истребительные налеты Хмельничины, наконец, жестокие поветрия и голодные годины — все это понемногу истощило виленское еврейство, которое уже в начале XVIII столетия являло печальную картину неизбывной нищеты и унизительной подчиненности.
Но несмотря на тягостные внешние условия, умственная деятельность здесь ни на мгновение не замирала. В Вильне можно было найти всевозможные оттенки еврейской мысли: от фанатических исповеданий старины до отважнейших освободительных исканий. Знаменитый раввин по прозванию Гаон представлял здесь национальную традицию и считался столпом старинной доктрины. Под берлинским влиянием уже к концу XVIII в. здесь начинает сказываться дух просвещения, стремящийся высвободить еврейское сознание из дряхлеющей раввинской схоластики. Но наряду с рационалистами оживленно действуют и поклонники Каббалы, и последователи вольнодумного Бешта, еретически настроенные хассиды. В начале столетия здесь славился доктор Падуанского университета, лично знавший знаменитого поэта и филолога — итальянского еврея Луцатто. Все направления иудаизма имели здесь своих представителей, все оттенки еврейской мысли многокрасочно отражались в печати и устных прениях, создавая особую атмосферу философских диспутов, идейных борений, отважных новаторских дерзаний и страстных возмущений в стане ревнителей канонического предания.