Владимир Хазан - Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919)
Тем удивительнее, – завершает Винберг свое беспрецедентное признание, – должна казаться случайность, по которой единственному революционеру-террористу, заинтересовавшему меня крупным содержанием необыденной души, суждено быть как раз евреем (там же: 29).
Современные антисемиты оказались настроены к Рутенбергу менее благосклонно. Один из них, обращающийся к неумирающей теме «Протоколов сионских мудрецов» и продолжающий разгадывать криптограмматические загадки этой фальшивки, пишет о Рутенберге:
…масон П. Рутенберг (1878–1942), эсеровский террорист, убийца Г. Гапона и ряда других лиц <?>18; в 1929 и 1940 годах занимал пост председателя «Национального комитета» («Ваад Леуми») – сионистского правительства еврейских поселений в Палестине – и был организатором иудейских бандформирований (Платонов 1999: 559).
Этому пытливому специалисту по «сионским мудрецам» и вообще «еврейскому вопросу» удалось, как он пишет, найти в Особом архиве СССР
досье французской разведки, которая рассматривала Бен-Гуриона и П. Рутенберга как иностранных агентов на Ближнем Востоке (там же)19.
Впрочем, подлоги, искажения и откровенная клевета со стороны антисемитов начались не сегодня, а преследовали Рутенберга с давних пор. Некто А. Сыркин писал в книге «Евреи в белой эмиграции», изданной в Берлине в 1926 г.:
Процветают зато в Палестине типы вроде небезызвестного эсера Рутенберга, убившего в свое время Гапона, а при Керенском бывшего питерским «полицмейстером». Теперь Рутенберг оказался сионистом и… концессионером. Взялся электрифицировать Палестину. Все это грандиозное предприятие оказалось определенным сионистским блефом, и неудачливому террористу-полицмейстеру-сионисту-концессионеру придется скоро предстать пред судом по обвинению в мошенничестве, а пока что сионистские газеты печатают его портреты как «первого гражданина Палестины»… (Сыркин 1926: 52).
Не стоило бы приводить, конечно, здесь весь этот вздор, если бы он в сгущенной форме не отражал не только беззастенчивые и грубые антисемитские мифы, но и вообще не свидетельствовал бы об опасном выведении людей, подобных Рутенбергу, за пределы российской истории, их превращении в «чужих», «инородцев», «смутьянов», сбивших целое общество, государство, народ с истинной дороги, с указанного самим провидением «национального пути». Между тем – и в этом заключается одна из важнейших задач нашей книги – Рутенберг как конкретная личность и как историческое явление представлял собой один из узлов, связывающих российскую историю с историей внешней – еврейской, палестинской, европейской, мировой, и недооценка этих узловых завязей отеческого со всепланетным бессмысленна и бесперспективна со всех точек зрения.
Эта книга рождена двойным желанием нарисовать портрет незаурядной личности на фоне истории и углубить наше знание и понимание истории на фоне незаурядной человеческой личности, которая, если воспользоваться образом из одного адресованного Рутенбергу письма, приводимого далее, была занята не только «делами», но и «маленькими живыми существами» – то, что в терминах Ницше, которого Рутенберг внимательно читал и даже конспектировал, можно было бы передать антитезой «любви к ближнему» и «любви к дальнему». Разбирая эту антитезу из «Так говорил Заратустра», С.Л. Франк в своей первой философской работе «Фр. Ницше и этика "любви к дальнему”» (1903) писал:
«Любовь к дальнему» может быть любовью к людям не менее, чем «любовью к ближнему»; и, однако же, остается огромная разница между инстинктивной близостью к конкретным наличным представителям человеческого рода, непосредственно нас окружающим, к нашим современникам и соседям («любовью к ближнему») и любовью к людям «дальним и будущим», к отвлеченному коллективному существу – «человечеству». «Любовь к дальнему» означает здесь любовь к тому же ближнему, только удаленному от нас на ту идеальную высоту, на которой он может стать для нас, по выражению Ницше, «звездой» (Франк 1990/1903: 33).
Рутенберг в разных ситуациях и статусах – «частном» и «общественном» – органично вписывался в эту «борьбу противоположностей», то обнаруживая жалость к единичной человеской судьбе, то проявляя тягу к спасению всего человечества. Диалектика разнонаправленных душевных движений, как и положено, имела стихийную природу и была, что называется, в составе его крови. «Любовь к ближнему» и «любовь к дальнему» приобрели в его случае как бы деиерархический характер.
Нам менее всего хотелось лепить из Рутенберга идеальный образ – вот уж к кому совершенно не подходит эпитет «идеальный», так это к главному герою данного повествования, просто-таки отслаивается от него. Это была сложная и противоречивая личность, не лишенная, как всякий живой человек, многих психологических комплексов и маний. Несомненна зараженность Рутенберга микробом нетерпимости к тем понятиям и вещам, что выходили за границы его понимания, как несомненен примат собственного мнения перед всяким другим. Даже те, кто относился к нему с любовью или почтением, не могли не видеть проявлений неуступчивой «самодержности», склонности к не терпящей возражений диктаторской власти. Однако «самодержность» эта чаще всего была не проявлением властного и капризного самодурства, а шла от органической способности видеть происходящее в ином, отличном от окружающих свете. Он обладал редким свойством, идущим из глубин естества, где бы ни появлялся, устанавливать собственный закон и порядок. Этим претендующим правом на истину – первым показателем подлинного чувства лидерства – объяснялись многие «конфликтные», «неудобные» стороны его характера. Неизживаемы-ми от начала до конца пути остались в Рутенберге деловитость, органическое неуменение и нежелание тратить время на пустые и досужие разговоры. Была бы его воля, стих из Иоанна «В начале было Слово» определенно звучал бы иначе: «В начале было Дело». С этим качеством, кроме естественных жизненных взлетов, связаны наиболее драматические страницы его биографии, о чем речь впереди.
К Рутенбергу как исторической фигуре или частному человеку можно относиться по-разному, но в одном отказать ему точно нельзя: он до конца остался верным когда-то принятым обязательствам и обетам. Прежде всего – старомодным представлениям о чести и достоинстве, благородстве и долге. Долге не только в широком значении, но и в материально-прозаическом смысле тоже. Маленькая иллюстрация: в письме М. Горькому, с которым он был дружен, вспоминая о своем старом денежном долге, Рутенберг писал 18 марта 1925 г. из Лондона:
Дорогой Алексей Максимович,