Владимир Архангельский - Фрунзе
— Хвалю за откровенность! Мы тоже были такими в своей юности: прямота, смелость, жажда подвига и жизнелюбие. Но мы тогда ничего не знали о Марксе и по этой причине не могли даже спорить с ним.
— А зачем же спорить? Маркс — человек земной. Все его аргументы подкреплены фактами. А из фактов жизни им разработана стройная, научная система исторического материализма. И эта наука Маркса — самый верный путь в будущее…
Разговор мог бы продолжаться и долгий осенний вечер и длинную петербургскую ночь. Но подвалили гости из-за Нарвской заставы — рабочие парни с Путиловского со своим вожаком Николаем Гурьевичем Полетаевым.
Полетаев — худощавый мастеровой в косоворотке, в черной тройке, с серебряной цепочкой от часов на жилете — расправил ладонью длинные русые усы и подал знак товарищам. Парни мигом расселись на стульях, изредка оглядываясь на высокие напольные часы, чтобы не задеть их локтем.
Почти беспрерывно стали распахиваться двери. В сюртуках и визитках шла столичная интеллигенция — врачи, адвокаты, инженеры, журналисты.
Все вдруг закурили, дым повис облаком в светлом пятне над абажуром настольной лампы. И во всех углах начались громкие споры. Там — о войне, там — о Гапоне, там — о веяниях революции и «банкетной кампании» либералов, там — об Учредительном собрании.
Постепенно вниманием овладел адвокат с каштановой бородкой. Он говорил о наступлении «общественной весны» с приходом князя Святополк-Мирского в министерство внутренних дел. Ах, князь Петр Данилович! Имя его увековечится в летописях России! Он из ссылки вернул либеральных деятелей, разрешил им объединиться в «Союз освобождения» и даже закрыл глаза на то, что они выпускают ныне свою газету «Наша жизнь». Благодарные либералы провели недавно второй свой съезд и поддержали широкую кампанию земцев в защиту важнейших реформ сверху, чтобы не было в стране никакой «внутренней смуты». Царь пойдет либералам навстречу!
— Бог ты мой, ну и понес! — не удержался Полетаев. — Вы лучше скажите, что делать: кончать войну или вести ее до победы?
Адвокат развел руками.
В дверях показался Кареев, который широким жестом приглашал в кабинет Максима Горького.
Ничего парадного или броского не было в облике знаменитого писателя. Покашливая и расправляя соломенные усы, шел в наступившей тишине застенчивый и смущенный, высокий и словно изможденный мастеровой с большим широким носом на крупном, угловатом лице, с острыми светлыми глазами, глубокими морщинами между лохматых бровей, подстриженный скобкой. И на фоне вечерней одежды интеллигентов по-домашнему выглядели его синяя куртка со стоячим воротником и брюки в тот же тон, гармошкой набегавшие на яловичные сапоги, давно обмятые по ноге.
— Доброго здравия! — глуховатым баском сказал Горький. — И — господа, и — товарищи! — и добродушно похлопал по плечу Полетаева.
Фрунзе ждал этой минуты. И бесконечно был благодарен доброму Сенчиковскому, который ввел его в этот дом. Горький — живой властитель дум самой передовой молодежи, сегодня ей более близкий, чем нежный и тонкий Чехов, чем суровый, дерзкий старец из Ясной Поляны.
Все хотелось разглядеть и отметить в Горьком: и его манеру исподлобья оглядывать незнакомые лица, и приглушенно смеяться, опустив на грудь подбородок, и манеру громко дуть в мундштук для папиросы и держать ее далеко от себя большим и указательным пальцами левой руки.
Горький продул мундштук, закурил и пристально оглядел всех.
— Революция не за горами: ее поступь слышна в тревожном биении пульса страны. Сделают революцию не сверхчеловеки, а простые рабочие люди, и, будем надеяться, так же добротно, как они собирают машины и ткут полотно. В нашей мужицкой России крестьянин подопрет плечом пролетария. В этом союзе огромных масс — залог успеха.
Папироса догорела, Алексей Максимович не спеша достал другую.
— Опасное это дело — революция, тем более — первая в многострадальной истории государства Российского. Не обойтись без крови, — она ведь и сейчас льется на городских улицах, где князь Святополк-Мирский усмиряет противников войны… Опасное дело! Но и радостное: повернуть всю жизнь народа на путь к свету и добру. За такое и умереть не грех: яркой кометой сверкнуть перед сомкнутым строем живых товарищей…
Горький закашлялся, спрятал мундштук в карман. Видно было, что говорить он не мастак: слова подбирал медленно, словно распутывал тугой узел, и речь строил шершаво. Но чем труднее давалась ему фраза, тем сильнее она впечатляла.
Именно в эти дни окончательно переломилась привычная жизнь студента Фрунзе.
Он начал пропускать отдельные лекции, а вскоре и по два-три дня не появлялся в аудиториях, потому что искал правду жизни в общении с людьми, воплощавшими наиболее острые лозунги дня. Его теперь часто видели на митингах рабочих Выборгской стороны и на гапоновских «бдениях».
Повидал он и Георгия Гапона. Смуглолицый священник пересыльной тюрьмы был красив. Грудной, глуховатый баритон его был приятен, но речи отталкивали: всю надежду он полагал на доброго государя.
Плел он страшную чушь. А многие слушали его с восторгом и верили его словам. Видимо, их сбивало с толку то, что на высоком помосте стоял священник, а не горячий студент-агитатор или свой брат рабочий, неумело, но искренне призывавший их скинуть царя с престола.
Метали молнии против Гапона неугомонные большевики: обзывали этого красивого попа царским холуем, полицейским кумом. Их слушали и иногда выражали поддержку. Но начинал говорить Гапон — тихо, спокойно, никого не оскорбляя, и все замирали.
На одном из митингов на Выборгской стороне, на заводе «Промет» в Тихвинской улице, Михаил Фрунзе попросил слова после Гапона и сказал:
— Я — студент. Ни в какой партии не состою. Имя моё Михаил, a фамилию не скажу. Как говорит отец Георгий, господь бог знает мою фамилию, а полиция пускай останется в неведении: мне еще учиться надо!
Одобрительный смешок прокатился по залу, и Михаил качал свою первую публичную речь:
— Добрых царей я не знаю. Римский император Нерон забавлялся тем, что кидал на растерзание львам первых последователей Иисуса Христа. Королева прекрасной Франции Екатерина Медичи, правившая за своего сына Карла Девятого, не шевельнула рукой в ту короткую августовскую ночь святого Варфоломея, когда ее католики очень ловко вырезали тридцать тысяч гугенотов. Русский император Николай Первый без содрогания повесил на валу Петропавловской крепости декабристов: Пестеля, Рылеева, Муравьева-Апостола, Бестужева-Рюмина и Каховского. Миротворец Александр Третий казнил Перовскую, Желябова, Кибальчича, Ульянова. Николай Второй каждодневно ссылает передовых людей в места отдаленные: у нас, в Семиречье, на каждой улице по ссыльному. А виноваты они только в том, что желали вам добра. Господин Гапон забивает нам голову детскими сказками. Царь не потому зол на революционеров, что он вампир. Он главный помещик России, и всякое потрясение основ империи касается лично его, а потом уж его сановников. Богатые никогда по доброй воле не делятся благами с бедными — не мне вас учить! Отнять у них все добытое вашими руками — это иное дело! А клянчить да плакать, ей-богу, это удел побирушек, а не рабочего класса!..