Винсент Гог - Письма к брату Тео
Так что же делать? Таить это пламя в душе, терпеливо и в то же время с таким нетерпением ожидать того часа, когда кто-нибудь придет и сядет около твоего огня? Но захочет ли пришелец остаться? Пусть тот, кто верит в Бога, ожидает этого часа, который рано или поздно наступит… Пишу тебе, не перечитывая, все, что приходит на ум. Я был бы очень рад, если бы ты хоть в чем-то увидел во мне не только бездельника.
Видишь ли, бывают просто бездельники и бездельники, являющиеся противоположностью первым.
Бывают бездельники по лени и слабости характера, по низости натуры; если хочешь, можешь считать меня одним из них.
Есть и другие бездельники, бездельники поневоле, которые сгорают от жажды действовать, но ничего не делают, потому что лишены возможности действовать, потому что они как бы заключены в тюрьму, потому что у них нет того, без чего нельзя трудиться плодотворно, потому что их довело до этого роковое стечение обстоятельств; такие люди не всегда знают, на что они способны, но инстинктивно испытывают такое чувство: «И я кое на что годен, и я имею право на существование! Я знаю, что могу быть совсем другим человеком! Какую же пользу могу я принести, чему же могу я служить? Во мне есть нечто, но что?»
Это совсем другой род бездельников – если хочешь, можешь считать меня и таким.
Птица в клетке отлично понимает весной, что происходит нечто такое, для чего она нужна; она отлично чувствует, что надо что-то делать, но не может этого сделать и не представляет себе, что же именно надо делать. Сначала ей ничего не удается вспомнить, затем у нее рождаются какие-то смутные представления, она говорит себе: «Другие вьют гнезда, зачинают птенцов и высиживают яйца», и вот уже она бьется головой о прутья клетки. Но клетка не поддается, а птица сходит с ума от боли…
Что же все это такое – выдумки, фантазия? Едва ли. И тогда спрашиваешь себя: «Доколе же, Господи? Неужели надолго, навсегда, навеки?»
А знаешь ли ты, что может разрушить тюрьму? Любая глубокая и серьезная привязанность. Дружба, братство, любовь – вот верховная сила, вот могущественные чары, отворяющие дверь темницы. Тот, кто этого лишен, мертв. Там же, где есть привязанность, возрождается жизнь.
Кем, 24 сентября 1880
То, что ты пишешь насчет Барбизона, – очень верно, и я скажу несколько слов, которые докажут тебе, что у меня та же точка зрения. Я не бывал в Барбизоне, но это неважно, – зато прошлой зимой я посетил Курьер. Я предпринял путешествие пешком, главным образом в Па-де-Кале – не к самому проливу, а по департаменту или провинции того же названия. Я пустился в дорогу, надеясь, если будет возможно, найти там какую-нибудь работу, – я бы согласился на любую. В общем, предпринял это путешествие совершенно невольно: я и сам не мог бы сказать – зачем. Но я сказал себе: «Ты должен посмотреть Курьер». В кармане у меня было только десять франков, а так как для начала я сел в поезд, то вскоре исчерпал свои ресурсы, и всю неделю, что я провел в дороге, мне приходилось туго.
Следов ныне здравствующих художников – никаких; там есть только кафе под названием «Кафе искусств», тоже новенькое, кирпичное, неуютное, холодное и неприятное. Это кафе украшено чем-то вроде фресок или стенной росписи, изображающей эпизоды из жизни достославного рыцаря Дон-Кихота. Фрески, между нами говоря, оказались довольно слабым утешением: они весьма посредственны. Чьей они работы – не знаю.
И все же я видел ландшафт Курьера – стога, коричневая пашня или мергельная земля почти кофейного цвета с беловатыми пятнами там, где выступает мергель, что для нас, привыкших к черноватой почве, более или менее необычно.
Французское небо показалось мне значительно нежнее и прозрачнее, чем закопченное и туманное небо Боринажа. Кроме того, я видел фермы и сараи, еще сохранившие – хвала и благодарение Господу! – свои замшелые соломенные крыши; видел я также стаи ворон, ставшие знаменитыми после картин Добиньи и Милле. Впрочем, раньше всего следовало бы упомянуть характерные и живописные фигуры различных рабочих – землекопов, дровосеков, батраков на телегах и силуэт женщины в белом чепце. Даже там, в Курьере, есть угольные разработки, иначе говоря, шахта. Я видел, как в вечерних сумерках поднималась на поверхность дневная смена, но там не было работниц в мужских костюмах, как в Боринаже, – одни лишь шахтеры с усталыми и несчастными лицами, черные от угольной пыли, в изорванной рабочей одежде, один даже в старой солдатской шинели.
Хотя это путешествие совсем доконало меня – я вернулся падая от усталости, со стертыми в кровь ногами и в довольно плачевном состоянии, – я ни о чем не жалею, потому что видел много интересного; к тому же в суровых испытаниях нищеты учишься смотреть на вещи совсем иными глазами. По дороге я кое-где зарабатывал кусок хлеба, выменивая его на рисунки, которые были у меня в дорожном мешке. Но когда мои десять франков иссякли, мне пришлось провести последние ночи под открытым небом: один раз – в брошенной телеге, к утру совсем побелевшей от инея, – довольно скверное убежище; другой раз – на куче хвороста; и в третий раз – это уже было немножко лучше – в початом стогу сена, где мне удалось устроить себе несколько более комфортабельное убежище, хотя мелкий дождь не слишком способствовал хорошему самочувствию.
И все-таки именно в этой крайней нищете я почувствовал, как возвращается ко мне былая энергия, и сказал себе: «Что бы ни было, я еще поднимусь, я опять возьмусь за карандаш, который бросил в минуту глубокого отчаяния, и снова начну рисовать!» С тех пор, как мне кажется, все у меня изменилось: я вновь на верном пути, мой карандаш уже стал немножко послушнее и с каждым днем становится все более и более послушным.
А раньше слишком долгая и слишком беспросветная нужда до такой степени угнетала меня, что я был не в состоянии что-нибудь делать.
Во время этого путешествия я видел и другое – поселки ткачей.
Шахтеры и ткачи – это совсем особая порода людей, отличная от других рабочих и ремесленников; я чувствую к ним большую симпатию и сочту себя счастливым, если когда-нибудь сумею так нарисовать эти еще неизвестные или почти неизвестные типы, чтобы все познакомились с ними. Шахтер – это человек из пропасти, «de profundis», ткач, напротив, мечтателен, задумчив, похож чуть ли не на лунатика. Вот уже почти два года я живу среди них и в какой-то мере научился понимать их своеобразный характер, по крайней мере характер шахтера. И с каждым днем я нахожу все более трогательными, даже потрясающими, этих бедных, безвестных тружеников, этих, так сказать, последних и презреннейших из всех, кого слишком живое, но предвзятое воображение ошибочно рисует в виде племени злодеев и разбойников. Злодеи, пьяницы и разбойники есть и меж ними, как, впрочем, везде, но это совсем не характерно для них.