Екатерина Мещерская - Китти. Мемуарная проза княжны Мещерской
Евгения я знала с 1921 года. Это был добрый, великодушный, гуманный и в высшей степени благородный человек. Мы были с ним очень дружны, мне казалось (что он позднее и доказал), что он все был готов для меня сделать, но… Вале я верила безгранично, и мне только оставалось огорчиться тем, что Евгений так изменился ко мне.
Меня приютила бонна Беляевых, Ольга Николаевна, у которой я и поселилась на шестом этаже в доме в Верхне-Кисловском переулке. Условия жизни моей были неважными. Чтобы попасть к Ольге, в ее маленькую комнатку, надо было пройти большую, проходную, в которой жила молодая пианистка с теткой. Когда их не было дома, они не оставляли ключа, их комната была заперта, и попасть в комнату Ольги было невозможно. Ей это было не важно, потому что она уходила рано утром (к Беляевым), а возвращалась поздно ночью. Лифта в доме не было, и мне, с больным сердцем, было очень тяжело несколько раз в день, а иногда и зря, подниматься на шестой этаж. Особенно бывало тяжело, когда в жестокий мороз зимой я бродила по улицам, так как квартира в Верхне-Кисловском была закрыта, а в Средне-Кисловском, где жила Валя, стояла на окне в виде условного знака лампа. Это означало, что она принимает Костина и к ней тоже нельзя.
Несмотря на такие условия жизни, Евгений быстро устроил меня на службу к себе в «Радиоконструктор». Я была секретарем коммерческого директора, некоего Политти. По-прежнему у меня была в Москве масса друзей, и мы с Валей жили очень весело.
Подошел Новый год, и мы встречали его в складчину большой компанией. Я заблаговременно решила купить то, что выпало на мою долю, и поэтому раньше всех пришла к Вале. Ни ее, ни Евгения еще не было; у меня были ключи, и, войдя в парадную дверь, я прошла в Валину комнату. Приятное тепло охватило меня после вьюжного новогоднего вечера. Камин был истоплен, комната убрана, и все было готово к приходу гостей.
Я подошла к столу, чтобы положить на него покупки, и… отступила, не веря своим глазам. Холодный ужас пополз к моему сердцу. Я смотрела, смотрела, боясь приблизиться и не в силах оторвать своих глаз от стола…
Передо мною на столе лежало наше ожерелье-змея.
Я взяла его в руки и тотчас бросила обратно на стол. Мне почудилось, что оно обрызгано невинной кровью застрелившегося человека. Мне казалось, я сплю или галлюцинирую… Не знаю, были ли это секунды, минуты, часы, которые я провела на грани того, что могла сойти с ума.
Меня отрезвил звук поворачиваемого во входной двери ключа. Я бросилась к пианино, открыла клавиатуру и, сев, начала что-то играть. Пальцы мои дрожали, плохо мне повинуясь.
Там, за моей спиной, на столе, лежала змея, неопровержимая улика и вещественное доказательство… Ах, Валя, Валя…
Дверь комнаты открылась, и Валя с Евгением, весело разговаривая, нагруженные покупками, вошли в комнату, отряхивая друг с друга снег.
— Ты уже здесь! — приветливо сказала Валя.
Я ничего не ответила, сердце мое сильно билось, но я продолжала играть. Я вся горела от невыносимого стыда за нее, которой всю жизнь так беззаветно верила.
Евгений подошел к столу. Почти тотчас я услышала его вопрос:
— Китти, вы, конечно, знаете эту прелестную Валину вещицу? — Он протягивал мне ожерелье, держа его в руке.
— Еще бы! Как же мне его не знать, если это ожерелье мое! — вполоборота повернувшись к нему, ответила я, сама удивившись чужому, точно деревянному звуку своего голоса.
И вот здесь, как я потом вспоминала, была минута, решившая все остальное. Спроси меня Евгений что-нибудь еще об этой змее, не знаю, что я ему ответила бы и как бы развернулись дальнейшие события, но он настолько привык к тому, что «Манкаши» все получали от нас, что решил, что и эта змея — наш подарок, и разговор на этом оборвался… Валя быстро вышла из комнаты. Я, уже овладев собой, продолжала играть.
— Не пора ли накрывать стол? — спросил Евгений, но в это время распахнулась дверь, и Марфуша, заглянув в комнату, закричала нам:
— Идите скорее в кухню! Скорее!.. Валентине Кинстинкинне плохо!
Мне пришлось присутствовать при очередном представлении: Валя валялась на полу в истерике.
— Я дрянь! Я отвратительная! Я гадкая! — между всхлипываниями выкрикивала она.
— Детеныш, детка, малыш! Что с тобой? — взволнованно хлопотал около нее Евгений со стаканом воды в руке.
Тогда я поняла, что есть два выхода. Первый — начать тут же объясняться. Это означало разбить ее жизнь. Евгений, сам благородный, честный человек, так Валю идеализировавший, считавший ее сердечко добрым и чистым, мгновенно отшвырнул бы ее.
Второй выход был: простить и молчать. Владимир пять лет уже лежал в земле. Зло этого преступления было непоправимо. И я выбрала второе.
— Валя, — сказала я, подойдя к ней, — встань! К чему эти слезы? Давай никогда не будем об этом говорить. Так будет лучше для тебя и, пожалуй, для меня… — Я пересилила себя и поцеловала ее в щеку.
Знаю, этот поцелуй был предательством перед памятью того, кого я любила и потеряла. Но ее, живую, такую лживую, которая, как пойманная гадина, барахталась у моих ног и которую мне ничего не стоило морально раздавить, эту ничтожную тварь мне стало жаль, и я пощадила ее… На другой день, в первый день Нового года, я, поздравляя маму с праздником, мельком, будто припоминая, спросила:
— Мама, а не помните ли вы, кому мы продали наше ожерелье-змею?
— Как кому? — Мама даже привскочила, точно ужаленная. — Никому не продали, оно же лежало в коробке ценных вещей, в той шкатулке, которую украл этот мерзавец!
Я спросила маму потому, что у меня теплилась какая-то глупая надежда, что я ошибаюсь, что, может быть, Валя просто украла одну змею.
— Ту шкатулку, — спокойно глядя маме в глаза, сказала я, — украл не Владимир, а Валя. Вчера я держала нашу змею в руках.
И я рассказала маме все.
Боже! Что с ней сделалось! Описать невозможно!.. Она рвалась идти к Вале отнять змею, упрекала меня в том, что я этого не сделала, собиралась подать на нее в суд, опозорить ее на всю Москву и еще Бог знает что…
Я встала на колени перед моей матерью, поцеловала ей руки и попросила у нее за Валю прощения.
Я не защищала Валю, нет! Я постаралась раскрыть перед мамой душу этой вечно снедаемой нуждой и завистью девушки, которая чувствовала себя всегда «на чужих хлебах» и, как все «приживалки», ненавидела нас, своих благодетелей. И как мама ее ни записывала себе в дочери, а я в сестры, она только и ждала минуты и любой возможности выскочить от нас. Владимир, появившийся в нашем доме, его безумное чувство, наше растерянное состояние было для ее преступления самым подходящим моментом. Тут же она купила комнату, другие вещи (про черный день), завела себе хотя и не регистрированного, но все-таки мужа, который, правда, ее все равно впоследствии бросил. Я доказывала маме, как бессмысленно и жестоко было бы разбивать ее только что налаженную жизнь, предав ее преступление огласке. Я говорила и настаивала на том, что наше прощение может ее переродить и морально поднять.