Георгий Бердников - Чехов
Чехов хорошо видит характерные явления восьмидесятничества, включая покаянное письмо бывшего народовольца, ренегата Тихомирова. Однако справедливо оценивая все эти явления как ненормальные, болезненные, писатель оказывается пока что не в состоянии правильно объяснить их. Он явно заблуждался, пытаясь общественно-исторические явления истолковать с медицинской точки зрения, на что ему, кстати сказать, и было указано в одной из рецензий на "Иванова". И ошибка эта была чревата весьма серьезными последствиями. Ведь такой подход неизбежно приводил к мысли о фатальной неизбежности, неизбывности всех этих болезненных явлений восьмидесятничества. А как же по-другому, если и тихомировщина, и гамлетизм Ивановых, и другие тому подобные общественные явления признаются следствием особых черт "русской возбудимости"? Все это также должно было тревожить писателя, усиливать чувство неудовлетворенности своим взглядом на жизнь, которое непрерывно нарастает у него в 1889 году. Деятельная гражданственная натура Чехова никак не могла смириться с таким фатальным, безысходным выводом. Размышления о смысле, общественном значении творческой деятельности все чаще появляются в чеховских письмах этого времени.
"Бывают минуты, — пишет он 23 декабря 1888 года, — когда я положительно падаю духом. Для кого и для чего я пишу? Для публики? Но я ее не вижу и в нее верю меньше, чем в домового: она необразованна, дурно воспитана, а ее лучшие элементы недобросовестны и неискренни по отношению к нам. Нужен я этой публике или не нужен, понять я не могу. Буренин говорит, что я не нужен и занимаюсь пустяками, Академия дала премию — сам черт ничего не поймет. Писать для денег? Но денег у меня никогда нет, и к ним я от непривычки иметь их почти равнодушен. Для денег я работаю вяло. Писать для похвал? Но они меня только раздражают. Литературное общество, студенты, Евреинова, Плещеев, девицы и проч., расхвалили мой "Припадок" вовсю, а описание первого снега заметил один только Григорович. И т. д. и т. д. Будь же у нас критика, тогда бы я знал, что я составляю материал — хороший или дурной, все равно, — что для людей, посвятивших себя изучению жизни, я так же нужен, как для астронома звезда. И я бы тогда старался работать и знал бы, для чего работаю. А теперь я, Вы, Муравлин и проч. похожи на маньяков, пишущих книги и пьесы для собственного удовольствия".
На критику, в общем, Чехов махнул рукой. Разве что иногда недоумевал по поводу ее наиболее одиозных выступлений. "И странное дело! — пишет он по поводу одного выступления. — Судебный хроникер, описывая подсудимого, старается держаться общепринятого, приличного тона; господа же критики, продергивая нас, не разбойников и не воров, пускают в ход такие милые выражения, как шушера, щенки, мальчишки… Чем мы хуже подсудимых?" Что касается публики, то Чехов не раз проходится по поводу ее невоспитанности и всеядности, но в конечном счете, однако, пишет Суворину: "Вас возмущает, что она хохочет плоским остротам и аплодирует звонким фразам; но ведь она же, эта самая глупая публика, дает полные сборы на "Отелло" и, слушая оперу "Евгений Онегин", плачет, когда Татьяна пишет свое письмо.
Публика, как она ни глупа, все-таки в общем умнее, искреннее и благодушнее Корша, актеров и драматургов…"
Что же оставалось при этом? Оставалась главная и основная проблема — с чем идет к публике писатель. Волнуясь по тому поводу, что ему не удалось ясно охарактеризовать героев "Иванова" и что они поэтому могут быть неправильно поняты, Чехов заявляет: "Я не хочу проповедовать со сцены ересь".
Какой же выход в этих условиях был перед Чеховым? Он так ответил на этот вопрос в апреле 1889 года: "Все мы знаем, что такое бесчестный поступок, но что такое честь — мы не знаем. Буду держаться той рамки, которая ближе сердцу и уже испытана людями посильнее и умнее меня. Рамка эта — абсолютная свобода человека, свобода от насилия, от предрассудков, невежества, черта, свобода от страстей и проч.". Это была новая попытка вместить в круг нравственных проблем основные вопросы времени, попытка здесь, в нравственной сфере, найти точку опоры для своей гражданственности. Вот только все ли так уж ясно было в самой нравственной сфере? На этот вопрос могли ответить лишь время и опыт.
Главная и основная дилемма, которая возникала теперь перед Чеховым, — как совместить чувство зреющего в нем социального протеста, протеста разночинца, обретающего все большее ощущение личной свободы, с идеей всеобщей любви? Со всей очевидностью этот вопрос встал перед Чеховым в процессе работы над рассказом "Княгиня".
Работа эта шла трудно. Началась она еще в ноябре 1888 года. "Пишу для Нов[ого] вр[емени] рассказ, — сообщает Чехов Суворину. — Описываю одну поганую бабу". Однако уже в следующем письме сообщает, что "рассказ застрял"."…Хочу я, — пишет Чехов, — в этом сезоне писать рассказы в протестующем тоне — надо поучиться, — но от непривычки скучно, и я виляю". Застрял рассказ надолго и был завершен лишь в начале марта 1889 года.
Избрав в качестве главного персонажа богатейшую помещицу, Чехов столкнулся с весьма острыми социальными вопросами. И они обозначены в рассказе. Обличитель княгини доктор Михаил Иванович знает об управляющих имениями княгини, которые "рыщут от утра до ночи по десяткам тысяч десятин и… стараются содрать с одного вола три шкуры". При всем том княгиня обвиняется вовсе не в грабеже крестьян. Это, как оказывается, лишь частное проявление ее главной вины — нелюбви к людям вообще, кем бы они ни были — крестьянами или графами. "Простой народ у вас, — говорит доктор, — не считают людьми. Да и тех князей, графов и архиереев, которые приезжали к вам, вы признавали только как декорацию, а не как живых людей". Пытаясь объяснить Вере Гавриловне главный ее порок, доктор говорит про общий дух который воцарился во всех ее имениях, про отвращение к людям, "какое чувствовалось положительно во всем. На этом отвращении у вас была построена вся система жизни. Отвращение к человеческому голосу, к лицам, к затылкам, шагам… одним словом, ко всему, что составляет человека". И уж если речь идет о социальных вопросах, то тут, по мнению Михаила Ивановича, основная вина княгини состоит в том, что она, имея больше миллиона состояния, ничего не делает для людей.
Но если дело именно в любви к людям как таковым, то как же быть с обличением этой взбалмошной, лживой, легкомысленной "поганой бабы"? Доктор понимает это и поэтому вынужден в конечном счете принести извинения. "Простите бога ради… — говорит он княгине. — Нехорошее, мстительное чувство увлекло меня вчера, и я наговорил вам… глупостей".
Чехов ни в коей мере не сливается в этом рассказе со своим горе-обличителем. Он остается в стороне. И все же непоследователен не только доктор, но и автор, так как убеждения, которые заставили Михаила Ивановича извиниться, были в это время действительно близки писателю. В одном из своих писем он пишет: "Всю неделю я зол, как сукин сын… Злость — это малодушие своего рода. Сознаюсь и браню себя". И все же Чехов не до конца уверен в себе. Отсылая рассказ Суворину, он пишет 5 марта 1889 года: "Посылаю Вам, милый Алексей Сергеевич, "Княгиню". Черт с ней, она мне надоела: все время валялась на столе и напрашивалась на то, чтоб я ее кончал. Ну и кончил, но не совсем складно".