Михаил Казовский - Лермонтов и его женщины: украинка, черкешенка, шведка…
– Будь по-твоему, дорогая. Коли Лермонтов не затеет новых безобразий, то в связи с бракосочетанием цесаревича и его тезоименитством разрешу твоему протеже послужить где-нибудь в центральной части России.
– О, благодарю, ваше величество, – улыбнулась Александра Федоровна.
– Только потому, что вы меня просите. Я сегодня добр.
4
Михаил приехал к Карамзиным и вошел в гостиную, где был встречен восторженными возгласами: «Наконец-то наш юный кавказец прибыл!» – его сразу окружили гости, в том числе Вяземский, Одоевский и Ростопчина. Стали поздравлять с возвращением, пусть и на два месяца, но зато таким жизнерадостным, посвежевшим. Спрашивали: «Что-нибудь успели сочинить за время походов?» – «Так, по пустякам». – «Почитаете?» – «Непременно, но немного позже, дайте прийти в себя».
Софья Николаевна, взяв его под руку, повела к дивану.
– У меня для вас маленький сюрприз.
– Я уже заметил, какой.
– Вот вы шустрый, право.
– Не заметить Эмилии Карловны в первый же момент было невозможно.
– Да, она расцвела еще больше.
Мусина-Пушкина холодно смотрела в их сторону, чуть облокотившись на валик и слегка обмахиваясь веером. Платье на ней представляло из себя писк последней западноевропейской моды: декольте неглубокое, с кружевной отделкой «берте», с кринолином и широкими оборками; прическа с крупными буклями «а-ля Севинье» [66] . Да, слегка располнела в талии. И лицо вроде округлилось. Ей это идет.
– Бонжур, мсье.
– Бонжур, мадам. Вы похорошели. Вроде хорошеть уже было некуда, а оказывается, можно.
– Мерси. Да и вы возмужали, как я погляжу. Даже посуровели. Говорят, проявляли чудеса героизма.
– А, пустое. Жив остался – и слава богу.
Софья Николаевна спросила:
– Вы расскажете о своих подвигах? Мы вас очень просим.
– Полно, никаких подвигов. Вот стихи почитать могу.
– Да, конечно, просим! Господа, садитесь. Михаил Юрьевич будет нам читать.
Он отпил зельтерской воды и покашлял, прочищая горло. Посмотрел внимательно на Милли и негромко начал:
Я к вам пишу случайно; право,
Не знаю, как и для чего.
Я потерял уж это право.
И что скажу вам? – ничего!
Что помню вас? – но, Боже правый,
Вы это знаете давно;
И вам, должно быть, все равно.
И знать вам также нету нужды,
Где я? что я? в какой глуши?
Душою мы друг другу чужды,
Да вряд ли есть родство души.
Мусина-Пушкина сидела смущенная, продолжая обмахиваться веером и не смея поднять глаза.
С людьми сближаясь осторожно,
Забыл я шум младых проказ,
Любовь, поэзию, – но вас
Забыть мне было невозможно.
Он читал просто и печально, рисуя картины своего походного быта.
Кругом белеются палатки;
Казачьи тощие лошадки
Стоят рядком, повеся нос;
У медных пушек спит прислуга.
Едва дымятся фитили;
Попарно цепь стоит вдали;
Штыки горят под солнцем юга.
Но вот начался главный рассказ о военной операции.
Раз – это было под Гихами —
Мы проходили темный лес;
Огнем дыша, пылал над нами
Лазурно-яркий свод небес.
Нам был обещан бой жестокий.
Из гор Ичкерии далекой
Уже в Чечню на братний зов
Толпы стекались удальцов.
Голос Лермонтова дрожал, все вокруг со страхом слушали.
Чу! в арьергард орудья просят;
Вот ружья из кустов выносят,
Вот тащат за ноги людей
И кличут громко лекарей.
Описание схватки было так живо, просто и рельефно, что у многих мурашки забегали по телу.
И два часа в струях потока
Бой длился. Резались жестоко,
Как звери, молча, с грудью грудь,
Ручей телами запрудили.
Хотел воды я зачерпнуть…
(И зной, и битва утомили
Меня), но мутная волна
Была тепла, была красна.
И с горечью прозвучали впечатления поэта:
А там вдали грядой нестройной,
Но вечно гордой и спокойной,
Тянулись горы – и Казбек
Сверкал главой остроконечной.
И с грустью тайной и сердечной
Я думал: «Жалкий человек.
Чего он хочет!.. небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он – зачем?»
Стихотворение завершалось. Оно началось обращением к любимой женщине и кончалось им же:
Теперь прощайте: если вас
Мой безыскусственный рассказ
Развеселит, займет хоть малость,
Я буду счастлив. А не так?
Простите мне его как шалость
И тихо молвите: чудак!..
Воцарилось гробовое молчание. Даже видавшие виды поэты, седовласые старцы – посетители салона Карамзиных – были потрясены услышанным: словно порыв ветра распахнул оконную раму, и в гостиную ворвались запахи пороха, крови, смерти, войны. В Петербурге так мирно и привычно-уютно, но пришел человек и поведал страшную правду о другой, параллельной жизни, от которой становилось не по себе.
Вяземский приблизился к Лермонтову, обнял по-отечески.
– У меня нет слов. Надо еще прочесть глазами и осмыслить. Вы явились нам в новом, непривычном облике – не мальчика, но мужа. И стихотворение ваше – маленький шедевр.
Посетители салона выйдя из оцепенения, и задвигались, и заговорили, бурно обсуждая услышанное. Михаилу жали руки. Андрей Карамзин – тоже военный – сказал, что намерен подать в отставку, чтобы не иметь ничего общего с теми, кто бездумно посылает людей убивать и умирать неизвестно за что.
Лермонтов посмотрел на диван и, представьте, не увидел там Эмилии Карловны. Поискал глазами по комнате и опять не нашел. Подождал какое-то время, а затем спросил у Софьи Николаевны, где же Мусина-Пушкина. Та ответила:
– Милли уже уехала.
– Как – уехала? Отчего?
– У нее разболелась голова после вашего чтения.
– Вы хотите сказать, что мои стихи сделались причиной головной боли?
Карамзина усмехнулась.
– Ну а вы как думали? Это обращение в начале и потом в конце… можно трактовать только однозначно.
– Приняла на свой счет?
– Все так поняли, и она тоже. Выбежала в слезах и рыдала у меня в комнате. А потом уехала.