Евгений Водолазкин - Дом и остров, или Инструмент языка (сборник)
Можно ли сказать, что источники романа по преимуществу — древнерусские?
По преимуществу, но не исключительно. Например, на роман повлияла одна из проповедей митрополита Антония Сурожского. Это рассказ том, как к нему на исповедь пришел белый офицер, который случайно убил свою жену во время боя. И сказал: я исповедался, мне отпустили грех, но мне ничуть легче не становится — что мне делать? И владыка Антоний ему ответил: Вы просили прощения у Бога, Которого Вы не убивали, — почему бы Вам не попросить прощения у своей убитой жены? И через некоторое время этот человек вернулся и сказал: я действительно это сделал, и мне легче теперь… Этот сюжет — мотив беседы героя с его умершей возлюбленной — я использую в романе как сквозной.
Как соотносятся в романе исторические факты и художественный вымысел? Какая часть биографии Вашего Арсения-Устина-Амвросия-Лавра и людей, его окружающих, подтверждена документально?
Исторических фактов в общепринятом смысле в романе почти нет. Как ни странно, не так уж много в нем и художественного вымысла. Мой герой соединяет в себе черты множества людей, чьи описания содержатся в древнерусских текстах. И в этом смысле можно говорить, что герой реален, просто эта реальность идет другой, так сказать, нарезкой: в жизни она была выражена не одним человеком, а многими. В литературоведении это называют типичностью.
А присутствует ли в книге, в тех фрагментах, которые относятся к современности, автобиографический элемент (если не секрет)?
В романе мелькает молодой историк, человек нерешительный, с его несбывшейся любовью к русской немке — так вот, это не я. Моя жена, по совпадению, тоже — русская немка, но я, в отличие от героя, в свое время проявил настойчивость. Она училась вместе со мной в аспирантуре, и наш брак был моим первым научным успехом.
Помните ли Вы момент, когда к Вам пришла идея смешения эпох, параллельного использования древнерусских фраз и современных канцеляризмов?
Примерно полгода я обдумывал стиль этого романа… Обдумывал — плохое слово, оно подразумевает преимущественно рациональное начало, некое просчитанное решение — мол, сделаю-ка я вот так. Скорее, это были полгода ожидания, после которых я мало-помалу стал осознавать, что необходимую манеру письма нашел. Стиль в романе — один из главных героев. Он не должен был иметь отношения ни к историческому роману, ни к этнографическим экзерсисам. Это не должен был быть сюсюк в духе превратно понятого благочестия. Я мечтал о тексте, который бы читался не только глазами, но и душой, который бы раскрывал красоту русского языка в самых разных его пластах — временны́х, социальных и т. д., который бы, наконец, свидетельствовал об отсутствии времени.
В роман вкраплены фразы на языке XV века, не очень простые для понимания нефилологом. Вы таким образом «выбираете» своего читателя или скорее «создаете атмосферу»?
Язык древнерусских вкраплений — слегка адаптированный. Я старался по возможности подбирать те древние слова, которые будут понятны современному читателю. В каком-то смысле архаика действительно использована для того, чтобы создать атмосферу. Но если бы я ограничился только архаикой, атмосфера, боюсь, стала бы удушливой — роман превратился бы в пошлую стилизацию.
Насколько Вам кажется продуктивным использование «докарамзинского» или даже «допетровского» слоя русской литературы в современной изящной словесности?
Как человек, занимающийся древностью, могу Вас заверить: эти слои неисчерпаемы. Подобно залежам угля, они заключают колоссальную энергию, важно лишь заставить их гореть.
Чем отличается писатель, реконструирующий утраченное состояние языка, от высококлассного имитатора-пародиста вроде Сорокина?
Сорокин тоже реконструирует утраченное состояние языка — не только архаичного, — притом что у него, конечно, условная архаика, но и языка Гончарова, Достоевского, Платонова. Сорокин — большой мастер, и мастерство его по своим задачам во многом деструктивно. Говорю об этом в положительном смысле: деструкция в определенные периоды нужна литературе как воздух. Сейчас же, на мой взгляд, эпоха демонтажа сменяется в культуре созиданием. Применительно к реконструкции языка это выражается в том, что на место эксгумации приходит воскрешение.
Примешивая в «Лавре» к древнерусской словесной вязи агрессивную современную лексику (в первую очередь, крепкие слова), Вы испытывали какие-то мучения, сомнения в том, стоит ли это делать?
Испытывал. Первоначально я хотел работать только с древнерусской интонацией, которую освоил за годы занятий медиевистикой. А потом решился на сальто-мортале — включение древнерусской лексики. Такое решение было опасным, поскольку оно могло обрушить мой текст в бездну китчевой литературы. Спасли от этого «крепкие слова», элементы сленга, канцелярита — всё то, что Вы справедливо называете агрессивной лексикой. В каком-то отношении всё это стало новым языком, который я изобрел для этого романа. Это сейчас я пытаюсь обо всем рассуждать как филолог, а когда писал — полагался только на интуицию, чувствуя, что иду по лезвию бритвы. В таких случаях интуиция — единственно возможный путь. Теории в литературе ничего не создают, они лишь способны что-то объяснить впоследствии. И то не всегда.
В «Лавре» тема смерти — ведущая. В этой книге много написано о страхе отпустить человека, расстаться с ним, об эгоистичном желании никого не терять и о том, как на самом деле тяжело терять. Почему эта тема так громко звучит?
Любовь и жизнь — дар, а стало быть, то, чего можно лишиться. Когда любишь — боишься расстаться, когда живешь — боишься умереть. Этот страх не парализует, он конструктивен и позволяет лучше ценить то, что имеешь. Я бы вообще сказал, что страх смерти — одно из самых жизнеутверждающих чувств.
Один сюжетный ход мне в романе все-таки непонятен. Почему Амброджо так взволнован мифическим концом света 1492 года, если он видит будущее на пять столетий вперед?
Западным людям вообще свойственно сомневаться, и это, на мой взгляд, спасает их от многих бед. Возможно, Амброджо боялся запутаться в своих видениях или неправильно их истолковать. Строго говоря, чем выше информированность, тем слабее убежденность.
Вы как-то говорили, что у сотрудников Пушкинского Дома принято отписывать в завещании свои личные библиотеки по адресу: Макарова, дом 4. «Лавр» тоже там окажется? Как Вы думаете, он будет восприниматься скорее как экспериментальный исторический роман, про старину — или как роман о конкретной эпохе, начале XXI века?