Михаил Гершензон - Избранное. Мудрость Пушкина
Здесь отчетливо нарисована картина чувства, изливающегося словом. Наоборот, в другой раз Пушкин изобразил речь жидкостью, льющеюся в душу слушателя:
что иногда
Мои небрежные напевы
Вливали негу в сердце девы
Этот образ речи-жидкости так внедрился в его сознание, что он безотчетно употребляет в серьезном, даже трагическом повествовании оборот, который можно принять за каламбур:
Полны вином, кипели чаши,
Кипели с ними речи наши
как в другом месте шутя:
вечера
Где льются пунш и эпиграммы
Этот образ внушает Пушкину такие речения, как «здесь речи – лед», то есть замерзшая жидкость, или сравнение благостной речи с елеем:
И ранам совести моей
Твоих речей благоуханных
Отраден чистый был елей.
Речь, как душевный поток, разумеется, несет то самое количество жара, какой присущ духу, изливающемуся ею. Пушкин так изображает музыку Россини:
Он звуки льет – они кипят,
Они текут, они горят…
Как зашипевшего Аи
Струя и брызги золотые
и точно так же – поэзию Языкова:
Нет, не Кастальскою водой
Ты воспоил свою камену;
Пегас иную Иппокрену
Копытом вышиб пред тобой.
Она не хладной льется влагой,
Но пенится хмельною брагой;
Она разымчива, пьяна,
Как сей напиток благородной,
Слиянье рому и вина
Без примеси воды негодной.
Так и в «Пророке» Пушкина пылающий уголь, заменивший сердце, естественно будет рождать огненный глагол. Предметным же содержанием речи является, конечно, то чувство, которое изливается ею; Пушкин пишет:
мои стихи, сливаясь и журча,
Текут, ручьи любви, полны тобою
И, полны истины живой,
Текут элегии рекой
его стихи
Полны любовной чепухи,
Звучат и льются
В нем (сонете) жар любви
Петрарка изливал
Пред юной девой наконец
Он излиял свои страданья
Я в воплях изливал души пронзенной муки
Излить мольбы, признанья, пени
И наконец любви тоска
В печальной речи излилася
– в черновой было еще характернее: «стесненной речью пролилася»,
Может, я мешаю
Печали вашей вольно изливаться
Пушкин много раз прибегал к этому образу речи-жидкости:
Слова лились, как будто их рождала
Не память робкая, но сердце
(Душа) ищет, как во сне,
Излиться наконец свободным проявленьем,
и тотчас затем:
Минута – и стихи свободно потекут
Меж нами речь не так игриво льется
Текут невинные беседы
Его стихи
Звучат и льются
В душе моей едины звуки
Переливаются, живут,
В размеры сладкие бегут
Так говорил державный государь,
И сладко речь из уст его лилася
и стихов журчанье излилось
В размеры стройные стекались
Мои послушные слова
XVI
Я кончил рассказ о созерцании Пушкина, столь странном в эпоху рационалистической мысли и точного знания, и, однако, столь непосредственном и уверенном. Но всякое человеческое созерцание есть вместе и суждение; всякий образ действительности неизбежно венчается скрытой или сознаваемой системой более или менее последовательных оценок. В этом отношении Пушкин не имеет равных себе. Есть что-то первобытное, глубоко несовременное в цельности и органичности его мышления. Ни одна нота рефлексии или оглядки не нарушает чистоты его голоса, никакая примесь не замутила ясности его сознания; тот же единый образ-символ, из которого расцвело его созерцание, налился и вызрел, как сочный плод, его нравственным учением. Его физика есть его философия и этика.
Если жизнь есть движение или огонь, то, во-первых, сознательная воля человека, очевидно, не может иметь власти над нею[83]. Движение есть синоним свободы; огонь гаснет или разгорается по своему закону, которого мы не знаем. С точки зрения разума жизнь беззаконна, то есть в ней нет ни порядка, ни меры, которые были бы остановками. Отсюда фатализм и квиетизм Пушкина. Бессмысленно человеку ставить себе жизненные цели: сохранить жар в себе или остудить, воспламениться грехом или святостью. Он не волен в себе, ибо всем правит судьба. Во-вторых, так как живое хочет жить, то всякая остановка, покой, остылость и холод – мука для живого существа, и, наоборот, жар или движение – счастье. Поэтому единственный критерий оценок у Пушкина – температура. Так же, как Гераклит, он измеряет достоинство вещей, явлений, душевных состояний и личностей исключительно количеством жара, находящегося в них. Он не знает ни добра, ни зла, ни греха, ни праведности: для него существуют в мире только свободное, то есть непрерывное движение – и его замедления, только жар и холод. К этим двум положениям сводится вся нравственная философия Пушкина.
Это его выражения: «жизни огонь» и «хлад покоя». Он же сказал: – «мучением покоя в морях казненного». Он не устает славословить «свободу» и проклинать «закон», воспевать «жар в крови» – и оплакивать «души печальный хлад»; в его устах однозначны свобода и свет («Свободы яркий день вставал»), «священный сердца жар» – и «к высокому стремленье», но ужас, отвращение, презрение внушают ему «покой», «тишина», «хладная толпа», собрание, «где холодом сердца поражены», «сердце хладное, презревшее харит». Надо ясно уразуметь основное понятие его мировоззрения – свободу. Свобода для него не отвлеченное представление, но совершенно конкретный образ ничем не стесняемого самозаконного движения; оттого он говорит: «Где ты, гроза, символ свободы?» или изображает свободу в виде солнца – огня:
Приветствую тебя, мое светило!
Я славил твой небесный лик,
Когда он искрою возник,
Когда ты в буре восходило
в черновой было еще: «Я зрел, когда ты разгорелось».
Общее Гераклиту и Пушкину восприятие мира, как движения или огня, естественно привело обоих к тождественному пониманию истины. Гераклит учил, что только приобщаясь божественному разуму, человек становится разумным. Поэтому он строго различал мнения двух родов: истинны те идеи, которые внушены индивидуальной душе Логосом, вселенским огнем, – и они огненной природы; напротив, мнения, порожденные остылостью души, то есть чувствами и ощущениями, ложны, и оттого ложны все раздельные знания, кроме тех, которые питает Логос. Точно также мыслит и Пушкин. Он полагает «солнце» – то есть огонь, – другими словами, абсолютную динамику человеческого духа, – единственным источником истинного познания, равно – поэтического и философского. Мы знаем, что поэзия, по его мысли, – огонь; но и правда – огонь; поэтому он в образе солнца обобщает «музы» и «разум»:
Да здравствуют музы, да здравствует разум!
Ты, солнце святое, гори!
Как эта лампада бледнеет
Пред ясным восходом зари,
Так ложная мудрость мерцает и тлеет
Пред солнцем бессмертным ума.
Его свидетельство не оставляет сомнения. Подлинная правда для него всегда – пламенная:
И правды пламень благородный
И правду пылкую приличий хлад объемлет
Поэтому «правда» у него часто сочетается со «свободой»; он о себе говорит:
Поклонник правды и свободы
и в другом месте:
Я говорил пред хладною толпой
Языком истины свободной,
или иначе в черновой:
Устами правды и свободы
Горящему духу он противопоставляет холодный ум:
Хладный ум угомонив
и пламенной правде – холодную истину: