Афанасий Коптелов - Возгорится пламя
Рано утром, выйдя в столовую, где Паша уже накрывала стол, Владимир Ильич увидел на стене листок бумаги с ее каракулями, выведенными синим карандашом: «Никавды, никавды чай не выливай». Памятка самой себе!
Написано, конечно, со слов Елизаветы Васильевны, вынужденной экономить на всем, даже на заварках чая. Подошел поближе и, удерживаясь от улыбки, прочел еще раз.
— Чо, не глянется? — настороженно спросила девушка, заметившая в его глазах веселые искорки.
— Написано, в общем, верно. Бережливость — дело хорошее. И превосходно то, что вы уже научились писать! Правда, у вас, Паша, еще есть ошибки, даже три в одном слове.
— Иде, Володимир Ильич?
— Ну, это уж вам поправит учительница. Хотя у меня, — он сунул руку в карман, — карандашик с собой. Пишется вот так: «Никогда». А в целом, повторяю, хорошо. Рад вашим успехам.
— Ладно, если не понарошку.
— Вполне серьезно, Паша. Мы уедем, и вы сможете написать нам письмо.
В другой раз он увидел на столе развернутую тетрадку и удивился больше прежнего: перед ним был дневник!
Девушка записывала, как видно, старательно послюнявленным чернильным карандашом:
«Седни настеряпала ватрушек. Все ели да хвалили. Больно, говорят, скусно.
Вечером приходили Проминские и Оскар Александрович. Пили чай. Пели песню про дубинушку. И ешшо вставай, подымайся. И я то же пела».
Паша не обиделась, что Владимир Ильич случайно взглянул на страницу ее дневника, наоборот, подбежала к столу довольная, зарозовевшая:
— Опять я ошибок насыпала?
— Ошибки, Паша, не в счет. Их можно поправить.
— А чо неладно?
— Что неладно? Сначала поговорим о ватрушках. Они были действительно очень и очень вкусные. Я боялся, что язык проглочу. Кроме шуток. И вы дальше можете писать про свою стряпню. Про чай. Про обеды. А что касается песен, тут, Паша, нужна некоторая осторожность. Помните, среди ночи нагрянул жандарм? Тот верзила, который напугал вас и у которого, как вы после говорили, «побрякушки на сапогах». Вдруг он снова заявится к нам с обыском? Не ровен час, прочитает ваш дневник: «Ага, вон что вы пели!»
— А чо?.. А что? — поправилась девушка. — Песни баские!
— Песни очень хорошие. Но жандармы да стражники петь их запрещают. В острог могут посадить.
— Ой, страхи! — Паша одной рукой схватила тетрадку и прижала к груди, другой перекрестилась. — Свят, свят!.. Хуже беса! — Подняла ясные, широко открытые глаза. — Я никому… Ни вот столечко… — Прижала большой палец к кончику указательного. — Ни словечушка…
— Я не сомневаюсь, Паша. Просто вам в жизни все может пригодиться. Потому и говорю.
Глава десятая
1
Порывать с людьми, которых еще совсем недавно считал «союзниками», было нелегко, и Владимир Ильич решил посоветоваться с товарищами. Он уже знал, что Глеб Кржижановский, Василий Старков, Пантелеймон Лепешинский и Виктор Курнатовский согласны с его мнением. А те, с кем он переписывается редко? Что думают они? На чью сторону встанут, если произойдет окончательный разрыв?
И он написал большое письмо Потресову, сосланному в Вятскую губернию. Вначале возразил ему:
«Нет, не могу я поверить Вашему сообщению, что Туган-Барановский становится все более Genosse[9]». И тут же: «Кстати о неокантианстве. На чью сторону Вы становитесь?»
Да, теперь каждый должен без обиняков сказать — с кем он. Со сторонниками Маркса или с его критиками? Позиция Потресова пока остается неясной. Прошлой осенью он, Ульянов, уже разошелся с Александром Николаевичем в принципиальной оценке одной из статей Струве. А что сейчас скажет далекий товарищ о Петре Бернгардовиче? И Владимир Ильич продолжал писать с некоторой сдержанностью:
«Если П.Б. «совершенно перестанет быть Genosse», — тем хуже для него. Это будет, конечно, громадной потерей для всех Genossen, ибо он человек очень талантливый и знающий, но, разумеется, «дружба дружбой, а служба службой», и от этого необходимость войны не исчезнет».
«Не-об-хо-ди-мость войны, — задумался Владимир Ильич. — Сколь она ни была бы нежелательна…»
Дал письмо Наде. Прочитав, она сказала:
— По-моему, ты, Володя, делаешь правильно, что оставляешь дверь открытой. Пусть поразмыслят. А если будут упорствовать в ошибках…
— Тогда — решительная схватка! Беспощадная война! До полного разгрома!
Взяв письмо из рук жены, Владимир Ильич дописал:
«Мой срок кончается 29 января 1900 года. Только бы не прибавили срока — величайшее несчастье, постигающее нередко ссыльных в Восточной Сибири. Мечтаю о Пскове. А вы о чем?
Надя кланяется».
День был воскресный. Солнце уже катилось к горизонту, и Ульяновы пошли в волостное правление, чтобы отправить письмо, — с минуты на минуту должен заехать почтарь.
По дороге разговорились о товарищах, которые сейчас отбывают ссылку в селе Тесинском. Там рабочие Шаповалов и Панин. Там Егор Барамзин, остановившийся где-то на полпути от народничества к марксизму. И там Фридрих Ленгник, упрямый философ. С ним был жаркий спор о Платоне и Аристотеле, о Канте и Гегеле. Было написано тому и другому немало писем. Но письмами на них не удалось повлиять — необходима новая встреча. И Владимир сказал:
— Поедем, Надюша, в Тесь. Отложим все и поедем. Мы ведь обещали товарищам.
— Я бы с радостью… А полиция?
— Напишем прошение. Мотив? Что-нибудь придумаем поубедительнее, глядишь, и разрешат. Да, помнишь, Глеб давал совет? Там есть Егорьевская гора. Рядом с селом. Довольно сложная в геологическом отношении. Я так и напишу: для исследования горы.
— Но то была шутка, Володя. Ты только раздразнишь гусей.
— А вдруг удастся? Исправник помнит: Кржижановский возвел дамбу на берегу Минусинки, Старков добывает соль на озере, налаживает там какие-то машины. Для музея ссыльные собрали богатейшие коллекции. Ну и меня, будем надеяться, исправник сочтет за инженера. А я напишу: для исследования горы мне нужна помощница.
— Ты, Володя, выдумщик!
— А без выдумки при полицейском надзоре не проживешь.
Дома он тотчас же начал писать прошение. Надежда посматривала через его плечо и, читая строчку за строчкой, негромко смеялась.
— Ничего, ничего, — говорил Владимир с возраставшим задором. — Край здесь, Надюша, золотоносный, богатый всяческими залежами, и люди верят в фарт поисковиков. И нам исправник поверит. Вот увидишь.
Запечатав прошение в конверт, он повернулся к жене:
— Есть более существенное затруднение. Разговор там предстоит серьезный, острый, а я в философии не силен. Да, да, не убеждай меня в обратном. Я очень хорошо осознаю свою философскую необразованность. Ну, ладно. Гегель у нас есть, Кант есть. И еще кое-что найдется. Поштудирую. Из неокантианцев мы с тобой выписали путаника Ланге. Авось придет на этих днях. Надо бы еще некоторых…