Белла Ахмадулина - Поэзия народов Кавказа в переводах Беллы Ахмадулиной
ОТРЫВОК[282]
Осенью минувшего года я впервые была в том Тбилиси, где нет Чиковани. Где нет Леонидзе. Город, любовно затверженный мной наизусть, но преображенный, искаженный их отсутствием, был мне нов и неведом. Как изменился вид на Метехи!
Но платаны на проспекте Руставели — розовели в честь предстоящей зимы!
Женщина, изогнувшись, освобождала окно от штор и допускала солнце к обилию цветущих холстов, к чрезмерной зрелости желтых роз в просторных сосудах. В огромном свете комнаты — седой, изящно сломанный в силуэте, ненаглядно красивый, шел Ладо Гудиашвили, искоса общаясь со своими творениями. Нежные, причудливые, совершенные в прелести или заданном уродстве, они взывали к нему со стен, толпились и клубились вокруг, но всё же подлежали его власти, и он с неловкостью объяснял простой смысл их доброго значения. Чудеса продолжались, и в их обширном воздухе длилась жизнь прежних, прекрасных участников. Где-то под потолком еще витало дивное бормотание любимого переделкинского гостя [283]— восемь лет прошло с тех пор, как им любовались здесь в последний раз.
Душа моя возвращалась из горя, как из долгого странствия, и разве когда-нибудь отступится она от Метехи?
Тбилиси — назывался этот город, и — что мне было делать — я вновь любила его, как ни одно другое место земли. По поводу любого места земли слух мой дольше страдает от любви, чем зрение. Память зрачков уже освобождается от лиц и пейзажей, а чужой язык еще живет во мне, бурно творится сам по себе, терзая меня близостью и недоступностью. Ни с одной чужой речью не общалась я так долго и близко, как с грузинской. Она вплотную обступала меня говором и пеньем, искушая неловкую славянскую гортань трудиться до кровавых ссадин, чтобы воспроизвести стычку и несогласие согласных звуков и потом отдохнуть в приволье долгого «и». Как мучалась я из-за этой, не данной мне, музыки — мне не было спасения в замкнутости, потому что вода, льющаяся из крана, внятно обращалась ко мне по-грузински.
Но наступала таинственная ночь труда, и эта речь, еще недавно бывшая сильнее меня, лежала передо мной бездыханным подстрочником — бедная, беззащитная и нагая. Теперь от одной меня зависели ее жизнь или смерть в ином языке. С течением времени я научилась мгновенно множить дословный перевод на воображаемую музыку и по подстрочнику именно грузинского стихотворения сразу же определять, с каким поэтом имею дело.
Да, нет счастья надежнее, чем талант другого человека, единственно позволяющий быть постоянно очарованным человечеством. Кроме всей жизни, я помню ночь такого счастья, преувеличенного до чрезмерности синевой зелени за окном и предрассветными соловьями.
1977
ПОСВЯЩЕНИЯ НАНИ[284]
Так я жила-была: не зная,
какой была, пока жила.
Но знаю: я была не злая.
Теснила сердце мне сквозная
с метелью схожая жара.
Холодной бедственной зимою
мой голос так я берегла,
что если он еще со мною,
то не меж грудью и спиною
берёт исток его река.
Знать, не во мне его начало:
вовне и выше, где — звезда.
Я пела, если я молчала,
не взявши маленького часа
для передышки — никогда.
Пусть длится шутка небосвода
без вас такая ж, как при вас,
вчера такая ж, как сегодня,
душа добра, душа свободна,
угодно ей воспеть романс.
Звезда потворствует и мучит.
Что вечность мне? Мне жизни жаль.
Я упущу — звезда получит.
Я не о том. Ты, мой голубчик,
повремени, не уезжай.
Голубчик мой, голубчик чей-то,
какой великий чудный вздор.
Сколь тщетны все мои мученья,
коль звук, в котором нет значенья,
слезами застилает взор.
Не довольно ли нам пререкаться,
не пора ли предаться любви?
Чем старинней наивность романса,
тем живее его соловьи.
То ль в расцвете судьбы, то ль на склоне,
что я знаю про век и про дни?
Отвори мне калитку в былое
и былым мое время продли.
Наше «ныне» нас нежит и рушит,
но туманы сирени висят
и в мантилье из сумрачных кружев
кто-то вечно спускается в сад.
Как влюблён он, и нежен, и статен.
О, накинь, отвори, поспеши.
Можно всё расточить и растратить,
но любви не отнять у души.
Отражен иль исторгнут роялем
свет луны — это тайна для глаз.
Но поющий всегда отворяет
то, что было закрыто для нас.
Сколь старинны, а не постарели
звуки пенья и липы аллей.
Отвори! Помяни поскорее
ту накидку и слезы пролей.
Блик рассвета касается лика.
Мне спасительны песни твои.
И куда б ни вела та калитка —
подари! не томи! отвори!
Из высшего мрака, из вечности грозной
кто смотрит так пристально вниз?
Дитя! Не тянися весною за розой!
Дитя! Ни за чем не гонись!
Вовек не тянись! Но зимою и летом
пред всем, что увидишь, склонись.
Земными цветами, заоблачным светом
воздастся тебе. Не тянись!
Что можно добыть — всё пустое, всё мелочь.
Безмерно — что можно отдать.
Отдай все цветы. Всё отдай, что имеешь.
Ликуй, отдавая опять.
Пусть тянутся алые розы за нами,
фиалки к ногам упадут.
Дары нас настигнут, как песенка Нани,
что выпорхнет вскоре из уст!
Дали жизни, прекрасно короткой,
и еще, чтоб не вовсе ушли,
дали душу и голос, который
равен смыслу и свету души.
И, пока небеса не отняли то,
что дали, — сама расточу.
Эта песнь посвящается Нани.
Это — песнь, если я захочу.
Мне неведомо: может быть, скоро
разминёмся. Но если хоть миг
мне остался, то всё ж для экспромта
он достаточно долог и тих.
Предадимся любви и влеченью —
взять на время и на времена
голос Нани: серебряный с чернью,
мрачно-алый, как старость вина.
О, нажива: прожить и потратить,
песни петь, словно перстни ронять.
Труд поющего горла — подарок.
Нам осталась забота: принять.
Зорок свет небосвода над нами.
Тень грядущего — в бледности лиц.
Но какая свобода, о Нани, —
обольщать, обожать и шалить.
Так наш дух к расточительству жаден:
мы возносимся, падая ниц,
чтоб взглянуть на певца с обожаньем
и к ногам его лоб уронить.
1978