Эммануил Казакевич - Дом на площади
Раздался звонок телефона. Яворский схватил трубку.
— Хорошо, — воскликнул он по-немецки. — Понятно. Хорошо.
Положив трубку, он сказал:
— Шнейдер кончил свою речь. Полное молчание. Ни одного аплодисмента.
Лубенцов ничего на это не сказал, только закурил очередную сигарету.
— Они им дадут жару, — сказал Чегодаев и засмеялся. — Рабочие — они все-таки рабочие, даже немецкие. Нет, определенно, я думаю, что все там будет хорошо. Я знаю этот завод! Там есть ребята просто замечательные.
— Возможно, конечно, — возразил Меньшов, усаживаясь на краешек стола. — Но, как говорится, на бога надейся, а сам не плошай.
— А мы разве плошаем? — спросил Яворский, протирая очки. — Разве мы не делаем все, что нужно, для того чтобы они поняли? Что мы, сложа руки сидим все это время? Ты не то говоришь. Эта пословица не к нам, а к ним относится: на комендатуру надейся, а сам не плошай.
— Они на нашей территории не церемонились, — негромко сказал Воробейцев.
— То они! — воскликнул Чегодаев, стукнув большим кулаком по своему колену.
— Э, ладно, — махнул на него рукой Воробейцев и отвернулся к Чохову.
За этим «э, ладно» скрывалась мыслишка, которая могла бы быть выражена словами: «Все мы одним миром мазаны». И надо сказать, что Воробейцев действительно так думал. Идейные вопросы отнюдь не волновали его — и не потому, что он считал, что все люди братья, а потому, что считал, что все люди скоты. Как бы там ни было, он отвернулся, выражая этим свое равнодушие к продолжавшемуся разговору, и стал думать об Эрике Себастьян и ее тонких девических руках. Потом он вспомнил об Инге и вдруг подумал, что ведь надо поймать этих двух нарушителей. Кстати, ему просто хотелось уйти из комендатуры, потому что он был не больно заинтересован этим митингом и не придавал ему, во всяком случае, того значения, какое придавали все остальные.
Он опять встал и доложил коменданту о том, что считает нужным отправиться в тот гараж, где была обнаружена украденная автомашина, для задержания лиц, совершивших этот поступок.
Лубенцов разрешил ему идти. Тогда Воробейцев не без лукавства, желая, чтобы товарищ разделил с ним предстоящий приятный вечерок, сказал:
— Я один не справлюсь с этим делом. Их двое.
— Возьмите с собой автоматчика, — рассеянно сказал Лубенцов.
— А может быть, капитан Чохов пойдет со мной?
— Ладно, — так же рассеянно сказал Лубенцов. — Давай.
И Воробейцев с Чоховым оставили кабинет.
VII
— Ты совсем про меня забыл, — сказал Воробейцев, когда они вышли из комендатуры. — Ни разу у меня не был. Все не можешь наглядеться на своего Лубенцова. Неужели тебе с ним интересно? По-моему, он только и говорит что о земельной реформе, да о заготовках, да о репарациях, да о демонтаже, да о вине немецкого народа… Не человек, а ходячая газета. Где ты живешь?
— В комендатуре, вместе с командиром взвода.
— Это на тебя похоже. Твой идеал — казарма. Вот здесь, за углом, моя квартира, зайдем на минутку.
Квартира Воробейцева в Лаутербурге оказалась далеко не такой шикарной, как в Бабельсберге. Воробейцев стал осторожнее. Он занимал теперь две комнаты в двухэтажном доме. Правда, комнаты были большие, с обширным балконом и отдельной лестницей вниз во двор. Стены были увешаны картинами, полы — застланы коврами. Раньше в этой квартире жила Альбина Терещенко.
— Мой хозяин — владелец книжного магазина, — сказал Воробейцев. Тоже, между прочим, не нахвалится твоим Лубенцовым. Тот у него повадился покупать книги. — Говорил он это с издевкой, хотя прекрасно сознавал, что никаких оснований для насмешек не имеет и что факт чтения книг не может очернить перед Чоховым Лубенцова, скорее даже наоборот. И, сознавая все это и сам не испытывая никакого желания насмехаться над Лубенцовым, он все-таки говорил все, относящееся к Лубенцову, в тоне насмешки. Он называл его «наш», часто прибавляя к этому слову «то»: «а наш-то опять поехал в деревню», «наш-то здорово пробрал Касаткина», «наш-то немецкую классику читает» и так далее. И этим оборотом речи, неопределенно-язвительным, он пытался себя и Чохова настроить против Лубенцова, хотя не отдавал себе отчета, зачем он это делает и для чего ему это нужно.
Сегодня, после посещения дома профессора Себастьяна, он решился пустить слушок, в который сам ни капли не верил.
— Наш-то знал, где поселиться. Там такая девчонка — дочь профессора! Яблочко.
— Ладно, пошли, — сказал Чохов.
Они пошли по слабо освещенным улицам, миновали несколько кварталов сплошных развалин. Улицы были уже расчищены от щебня, и их гладкий асфальт и ровные тротуары составляли пугающий контраст с обрамлением из зияющих окон, груд кирпича, обломков и торчащих из них железных балок.
Инга очень обрадовалась приходу Воробейцева, так как весь вечер жила в страхе, что вот-вот появятся «хозяева» автомобиля. Она провела их по темной крутой деревянной лестнице в чердачное помещение, где за низкими дверцами находились клетушки, в которых жило множество людей. Здесь Инга познакомила русских офицеров со своим отцом, седоусым железнодорожником. Здесь же, в углу на сундуке, спал двухлетний ребенок.
— Это чей? — спросил Воробейцев.
— Мой, — ответила Инга.
Воробейцев удивленно свистнул: Инге было семнадцать лет.
— А муж где? — спросил он.
Она ничего не ответила.
— Зачем ты ее допрашиваешь? — спросил Чохов. — Всегда лезешь не в свое дело.
Они уселись за стол. Воробейцев, человек предусмотрительный, вынул из полевой сумки бутылку и закуску. Отец Инги прищелкнул языком.
— Давно не пробовал, — сказал он. — Нельзя достать. То есть достать можно, но дорого.
После ужина Воробейцев встал и поманил за собой Ингу:
— Пойдем посмотрим… Может быть, они пришли.
Инге не хотелось идти с Воробейцевым. Она замялась и сказала:
— Если придут, то обязательно зайдут сюда за ключами.
Воробейцев обиделся, рассердился, начал ее уговаривать. Она поежилась и вышла с ним.
Чохов угостил отца Инги сигаретой, и тот, блаженно пуская клубы дыма, говорил:
— Данке, данке, герр официр.
Видно было, что он рад сигарете больше, чем вину и еде. Он показал Чохову набор трубок разных размеров и фасонов. Но во всех этих трубках не было ни крупинки табака. Чохову захотелось объяснить немцу, что надо сажать табак, что в России в войну сами крестьяне, да и городские жители сажали табак, но он не знал, как объяснить все это по-немецки, и поэтому сидел молча, курил и думал. Немец захмелел и стал рассказывать Чохову про свои дела. И хотя он видел, что Чохов мало что понимает, он все-таки объяснял очень старательно, повторяя фразы по нескольку раз. Ему хотелось, чтобы русский офицер его понял. Он говорил о том, что старики, такие, как он, всегда знали цену Гитлеру, чувствовали, к чему Гитлер ведет Германию, ненавидели и презирали его. Он жаловался на молодежь, которую Гитлеру удалось обмануть и развратить. Инга была членом БДМ (Союза немецких девушек — одной из многочисленных гитлеровских массовых организаций). Она тоже кричала «хайль Гитлер» до отупения. Летом она, как и другие девушки, находилась в лагерях. Там она и забеременела. Когда отец стал ее упрекать, она пригрозила ему, что донесет в свою организацию, и он вынужден был все это пережить — весь этот позор, который Инга не считала позором, так как в лагерях БДМ такие дела поощрялись руководителями, и ребенок, рожденный таким образом, назывался «кинд фюр фюрер» (ребенок для фюрера).