Генри Миллер - Книги в моей жизни: Эссе
И так далее. Гуткинд замечает en passant[147], что в конечном счете Иову все было возвращено — богатство, здоровье и дети. «Иов не погибает, как греческие герои».
Затем, пикируя в самую суть проблемы, он говорит: «Но давайте спросим вместе с Иовом: Кто направляет слепую Судьбу? И что это за странная сфера, где Бог оставляет все на милость случая?» Он подчеркивает, что ответ Бога Иову — это не ответ на крик его души. Бог отвечает Иову, космологическим, по словам Гуткинда, образом. «Где был ты, человек, когда Я полагал основания земли?» Вот что отвечает Иову Бог. Гуткинд говорит, что «в космосе все подчинено закону. Любая вещь уравновешивается другой… Все сбалансировано». Природа — это царство Судьбы, утверждает он. Иов, пытаясь понять замысел Бога, «считает Бога некой разновидностью причины, некой природной силой». «Но, — добавляет Гуткинд, — Бог являет собой не только принцип, согласно которому можно объяснить вселенную или наделить ее смыслом. Это еще и Бог теологов — абстрактный Бог».
«В космосе человек и Бог никогда не пребывают вместе. Пантеистическая идея, что Бог присутствует в природе везде, послужила одной из причин упадка концепции Бога… Ничто не обладает собственной реальностью. Природа во всем относительна. Каждое явление входит составной частью в неописуемо сложную паутину отношений. Согласно еврейской традиции, Авраам искал Бога в космосе. Но не нашел его там. И, поскольку не мог его там найти, вынужден был искать Бога в том месте, где Он явился, а именно: в разговоре с Богом».
Затем следует то, к чему я постепенно подготавливал:
«Всегда можно вести себя так, будто никакого Бога не существует! Мы не можем объяснить тайну божественной природы — это было бы концом науки. Мы не можем ждать в трудную минуту помощи от Бога — это было бы концом человеческой инициативы. Чем меньше прибегаем мы к идее Бога для объяснения мира или нашей собственной жизни, тем явственнее предстает нам Бог. Именно в этом состоит урок Книги Иова, выраженный в вопросе Господа: „Где был ты, когда Я полагал основания земли?“ Или даже: „Кто положил меру ей, если знаешь?“»
Об Уитмене часто говорят, что у него было раздутое «я». Уверен, что то же самое, если мы захотим внимательно приглядеться, можно сказать о Достоевском, поскольку за его чрезмерным смирением скрывалась столь же чрезмерная гордыня. Однако мы ничего не достигнем, если будем изучать «я» таких людей. Они вышли за пределы своего «я»: один, пройдя через непрестанные и почти невыносимые сомнения, другой — благодаря его неизменному и ясному приятию жизни. Достоевский взял на себя — в той степени, в какой это возможно для человека, — тревоги, муки и страдания всех людей, особенно же, как мы хорошо знаем, непостижимые страдания детей. Уитмен ответил на тревоги человека — не оценкою их или изучением, а непрерывной песней любви, примирения с жизнью, в котором уже заключен ответ. По сути, «Песня о себе» не отличается от гимна творения.
Д. Г. Лоуренс завершает свои «Исследования по классической американской литературе» главой об Уитмене. Это совершенно нелепый текст: чудовищная галиматья соседствует в нем с замечаниями поразительной глубины. Для меня это скала, о которую Лоуренс разбился. Он должен был в конце концов прийти к Уитмену, и он сделал это. Он не мог воздать ему безоговорочную хвалу — нет, только не Лоуренс. Истина же состоит в том, что он не смог оценить этого человека. Для него Уитмен — явление, но явление очень специфическое. Американское явление.
Однако, несмотря на все гневные тирады и смешное витийство, несмотря на довольно дешевые песни и танцы, которыми открывается эссе, Лоуренс сумел сказать об Уитмене такие слова, которые никогда не будут забыты. Многое в Уитмене ему удалось понять, многое он понять не смог, ибо, если говорить честно и откровенно, он был человеком меньшего калибра, который так и не достиг индивидуации{90}. Но суть послания Уитмена он понял и своей интерпретацией бросил вызов всем грядущим толкователям.
«Суть послания Уитмена, — говорит Лоуренс, — Большая Дорога. Это отпущенная на свободу душа — душа, доверившаяся собственной судьбе и смутным очертаниям большой дороги. Это самая смелая доктрина из всех, что когда-либо были предложены человеком самому себе».
Декларируя, что стихи Уитмена проникнуты истинным ритмом Американского континента, что он ее первый белый абориген, что он величайший, первый и единственный американский учитель (а не Спаситель!), Лоуренс говорит также, что Уитмен велик своей способностью изменять кровь в человеческих жилах. Его подлинное и серьезное признание в любви, восхищении и преклонении перед Уитменом начинается с этих слов:
«Великий поэт Уитмен много значит для меня. Уитмен, единственный человек, проложивший дорогу вперед. Уитмен, единственный первопроходец. Единственный в своем роде Уитмен… Впереди Уитмена — никого. Впереди всех поэтов Уитмен, первопроходец в пустыне еще не открытой жизни. Выше него — никого».
Изливая песню собственной души, Лоуренс задыхается от восторга. Он говорит о «новой доктрине, новой нравственности — нравственности нынешнего бытия, а не спасения». Нравственность Уитмена, утверждает он, — это «нравственность души, живущей своей жизнью, а не спасающей себя… Душа, живущая своей жизнью, воплощая собой тайну большой дороги».
Великолепные слова, и Лоуренс, несомненно, произнес их искренне. Ближе к концу эссе, рассуждая об «истинной демократии», которую проповедовал Уитмен, рассуждая о том, как она раскрывает себя, он — с какой поразительной точностью! — говорит: «Не возрастанием набожности или делами милосердия. Вообще никакими делами. Ничем, кроме как только собой. Душа идет вперед, не преувеличивая свою цену, пребывая в постоянном движении и существуя не более как в самой себе. И ее узнают, и проходят мимо или приветствуют, по велению самой души. Если это великая душа, в дороге ее ждет поклонение».
«Единственно богатые — великие души». Это заключительная фраза эссе и всей книги (законченной в Лобосе, штат Нью-Мексико).
На этой ноте я завершаю свое послание, дорогой моему сердцу Пьер Леден.
Биг Сур, Калифорния
10 мая 1950 года
Постскриптум
НЕ МОГУ ЗАКОНЧИТЬ ПИСЬМО НА ЭТОЙ ТОЧКЕ. ЕЩЕ многое нужно сказать. Пусть оно примет слоновьи пропорции — какая разница! Невольно я затронул некоторые точки зрения и мнения, которые я никогда не выпустил бы на волю, если бы не погрузился в этот неожиданный экскурс. Вы, вероятно, единственный человек в Европе, который принимает без дрожи или негодования все, что я говорю, и которого я не могу обмануть или разочаровать, даже если буду действовать, как полный идиот. Вы очень скромны и сдержанны в том, что касается вас. Я о вас почти ничего не знаю. Но я знаю, что вы гораздо крупнее, чем хотите это показать — хотя бы в силу вашей неколебимой веры, честности и преданности. В таком сочетании эти качества ни у кого больше не встречаются.
Как бы там ни было, я собираюсь дополнить некоторые свои размышления, устранить «внешние» противоречия, ухватить нити, которые оставил болтаться в воздухе. Для начала позвольте мне разделаться с последним сюжетом…
В книге Жамати напротив страницы 65 есть фотография Уитмена, которую я прежде никогда не видел. При первом взгляде его можно принять за молодого Линкольна. Как указано под фотографией, ее дата не известна, но она, несомненно, была сделана за несколько лет до той фотографии 1854 года, на которую я обратил ваше внимание и о которой мог бы еще многое сказать. К слову будь сказано, упомянул ли я, говоря о физическом облике Уитмена, что у него наряду с розовой кожей, голубыми глазами, орлиным носом были черные волосы, на фотографии 1854 года, как вы увидите, уже почти поседевшие? Вроде бы я нигде не говорил, что у него были голубые глаза при черных волосах — сочетание, неотразимое и в мужчинах, и в женщинах. Иногда оно встречается у ирландцев.
Что касается Линкольна, самого непритязательного человека, которого только можно вообразить, если верить его собственным словам, то я обнаружил, что они никогда не обменялись даже словом, хотя пути их не раз пересекались. Уитмен относился к Линкольну с необычайным благоговением{91}. В последние годы жизни он много раз присутствовал на богослужениях в память Линкольна — иногда даже с риском для здоровья. Равным образом, не вызывает удивления, что Линкольн отзывался об Уитмене почти в тех же словах, что Наполеон о Гёте. Оба они признали друг в друге человека.
Думая о правительствах, о тех превосходных правительствах, которые мы могли бы и по-прежнему можем иметь, несмотря на все неблагоприятные обстоятельства, во время паузы между двумя частями этого письма я невольно предался спекуляциям на тему, какой была бы Америка сегодня, если бы сразу после окончания Гражданской войны Линкольн — останься он жив — включил в свой кабинет таких людей из числа мертвых и живых, как Том Пейн{92}, Томас Джефферсон, Роберт Э. Ли, Джон Браун, Ралф Уолдо Эмерсон, Генри Дэвид Торо, Марк Твен, Уолт Уитмен.