Лоуренс Аравийский - Семь столпов мудрости
Наш путь пролегал между Сахарой и Сухуром, по глубокому песку узкой горловины с почти отвесными голыми стенами. Их верх был неровным. Нам пришлось карабкаться по изрытым каменистым склонам, вдоль большого сброса породы между двумя наклонными красными рифами из твердой породы. Вершина перевала была похожа на лезвие ножа. Мы устремились с нее в заваленное камнями ущелье, наполовину перекрытое сорвавшимся валуном, испещренным знаками племен, многие поколения которых пользовались этой дорогой. За ним открылись поросшие деревьями просторы, на которых зимой собиралась почва, смывавшаяся проливными дождями с отполированных склонов Сухура. Здесь повсюду встречались гранитные обнажения, а в еще влажных руслах дождевых потоков под ногами стелился серебристый песок. Стокс был направлен в сторону Хейрана.
Затем мы долго петляли по лабиринту между беспорядочными низкими буграми гранитного щебня, с трудом выбирая хоть сколько-нибудь приемлемую для верблюдов дорогу. Вскоре после полудня эти бугры отступили перед широкой лесистой равниной, по которой мы ехали целый час, а потом снова начались неприятности: нам пришлось спешиться и вести верблюдов по узкой горной тропе с разрушенными ступенями из породы, настолько отполированной за долгие годы тысячами ног, что двигаться по ним в дождливую погоду было просто опасно. Эти ступени вели нас то вверх по длинным склонам холмов, то вниз между холмами поменьше, к новым долинам, а затем каменистая зигзагообразная тропа привела нас к руслу потока. Оно скоро стало слишком узким для навьюченных верблюдов, и тропа отошла от него, едва цепляясь за крутой склон холма между отвесными скалами: одна нависла сверху, другая угрожающе вздымалась снизу. Через четверть часа после этого головокружительного трюка мы с радостью добрались до высокой седловины, на которой предыдущие путники сложили пирамидки из камней в знак благодарности Всевышнему, сохранившему им жизнь. Такого же типа были пирамидки вдоль дорог Мастураха, которые я запомнил со времени своего первого аравийского путешествия из Рабега к Фейсалу.
Мы ненадолго задержались, чтобы выложить из камней свою пирамидку, а затем двинулись дальше по песчаной долине в Вади-Ханбаг. После долгих часов плена в каменном хаосе просторы Ханбага нас освежили. Его чистое белое русло изящной кривой уходило меж деревьями на север под обрывистыми красными и коричневыми холмами, оставаясь в поле зрения на расстоянии мили или двух вверх и вниз по течению. На низких песчаных откосах росла сорная трава, и мы остановились на полчаса, чтобы дать оголодавшим верблюдам поесть сочной, здоровой пищи.
Такого наслаждения они не испытывали с самого Бир-эль‑Вахейди и теперь жадно обрывали траву. Затем мы двинулись по долине к ответвлению напротив того места, откуда вошли. Эта долина, Вади-Китан, была не менее красива. Ее устланная галькой поверхность без отдельных крупных камней обильно поросла деревьями. Справа были видны низкие холмы, слева – внушительные высоты под названием Джидва, поднимавшиеся параллельными крутобокими гребнями из разрушенного гранита, в этот час совершенно красными в лучах солнца, заходившего между густыми тучами, предвестьем дождя.
Мы наконец разбили бивуак, и, после того как верблюды были развьючены и отведены на присмотренное пастбище, я прилег отдохнуть под скалой. Меня мучили головная боль и жар – спутники сильного приступа дизентерии, не дававшей покоя всю дорогу и уже дважды в этот день доводившей меня до коротких обмороков, когда крутые подъемы требовали напряжения всех сил. Разновидность дизентерии, характерная для этого аравийского побережья, обычно обрушивалась на человека как удар молота и валила с ног на несколько дней, после чего острые симптомы проходили, но на несколько недель оставались усталость и нервное состояние, чреватое срывами.
Мои спутники целый день ссорились, а когда я лежал под скалой, неожиданно прогремел выстрел. Я не обратил на него внимания – в долине было полно зайцев и птиц, но чуть позже меня поднял Сулейман и позвал за собой к лужайке между скалами на противоположной стороне долины. Там лежал сраженный пулей в висок один из агейлов, человек из племени бурайда. Выстрел, вероятно, был сделан почти в упор, потому что кожа вокруг раны была обожжена. Остальные агейлы, словно безумные, бегали вокруг, а когда я спросил, что произошло, их главарь Али сказал, что это убийство совершил марокканец Хамед. Я же заподозрил Сулеймана, помня о кровавой вражде между атбанами и агейлами, разгоревшейся в Янбо и Ведже, но Али уверял, что, когда раздался выстрел, Сулейман находился вместе с ним в долине, на расстоянии трех сотен ярдов, где они собирали хворост для костра. Я разослал всех на поиски Хамеда и поплелся обратно, размышляя о том, что это не должно было случиться в единственный из всех дней, когда я был нездоров.
Улегшись на прежнем месте, я услышал шорох и, медленно открыв глаза, увидел перед собой спину Хамеда, склонившегося над вьюками прямо за моей скалой. Я навел на него револьвер и окликнул его. Он опустил винтовку, чтобы передернуть затвор, и оказался в моей власти до того, как к нам подошли люди. Мы немедленно устроили суд, и после недолгих запирательств Ахмед признался, что они поругались с Салемом, он разъярился и выстрелил в него. Следствие закончилось. Агейлы, родственники убитого, потребовали крови за кровь. Остальные их поддержали, хотя я тщетно пытался отговорить кроткого Али. Голова так разламывалась от высокой температуры, что я мало соображал, но будь я даже в полном здравии, при всем своем красноречии вряд ли смог бы добиться прощения для Хамеда, потому что Салем был дружелюбным парнем и его внезапное убийство не имело оправдания. А потом начался ужас, который мог бы заставить цивилизованного человека бежать от правосудия, как от чумы, если бы он не испытывал необходимости пользоваться им как палачом, осуществляющим возмездие. В нашей армии были и другие марокканцы, и безнаказанное убийство агейлами одного из них из-за кровной вражды вызвало бы ответные действия, что поставило бы под угрозу единство. Требовалась казнь по всей форме, и в конце концов я в отчаянии заявил Хамеду, что он должен умереть в наказание за содеянное и я принимаю бремя кары на себя. Возможно, меня сочли бы неправомочным кровником, но, по крайней мере, в этом случае не было повода для дальнейшей мести моим спутникам, поскольку я был иностранцем и не имел родственников среди них.
Я велел Хамеду войти в узкую лощину – мрачное сырое место, заросшее сорняками. Песок под ногами был испещрен крошечными ямками от капель воды, падавших со скал во время последнего дождя. Лощина переходила в расселину шириной в несколько дюймов, с вертикальными стенами. Я остановился на входе и дал ему отсрочку на несколько секунд, которую он потратил на рыдания, бросившись на землю. Я приказал ему подняться и выстрелил в грудь. Хамед упал с пронзительным воплем, струя крови залила его одежду, и, забившись в агонии, он подкатился к тому месту, где стоял я. Я выстрелил вновь, но меня пробирала такая дрожь, что пуля пробила лишь его запястье. Он закричал, на этот раз тише, лежа навзничь, ногами в мою сторону, я наклонился и выстрелил в последний раз в шею под нижнюю челюсть. Его тело несколько раз содрогнулось и замерло. Я позвал агейла, который закопал его в этой же лощине. После этого меня терзала долгая бессонная ночь, и наконец за несколько часов до рассвета я поднял людей и приказал вьючить верблюдов, горячо желая поскорее убраться из Вади-Китана. Им пришлось подсаживать меня в седло, так как сам я вконец обессилел.