Борис Хотимский - Непримиримость. Повесть об Иосифе Варейкисе
Багряным были выкрашены степы и колонны Киевского университета, а над колоннами чернели ионические капители. С каким благоговейным трепетом поднимался он по просторным ступеням, проходил меж величественными колоннами, вступая в храм света и разума. Дабы в стенах аудиторий, еще помнивших голос профессора Костомарова, посвятить себя изучению судеб Киевской Руси, познанию сокрытых в глубинах веков славных деяний предков… Мечты несбыточные!
Несбыточные, потому что грянула, вторглась в судьбу отчизны и в его собственную судьбу зловещая дата: первое августа. Теперь стало не до Перуновых времен история вершилась сейчас, сегодня. Мог ли он лишь наблюдать да выжидать? Странный вопрос! Полгода школы прапорщиков и — на позиции!
Черкасский перестал глядеть под ноги, и окружавшие его солдаты в который раз подивились редкостным глазам нового взводного — серым с черной каймой и в черных ресницах. Чего ждать от таких глаз?
Неподалеку проследовал на рысях эскадрой дивизионной конницы.
— Накрошат нынче капусты! — уверенно предрек, подходя к Черкасскому и оглядываясь вслед эскадрону, помкомроты Лютич, подпоручик. В нарядной куртке синего сукна, отороченной седой смушкой, весь в ремнях. Глядя на его кривые ноги, Черкасский подумал, что так же выгнуты лапы бульдогов и ножки стульев стиля рококо. Прикрыть бы подпоручику подобную красу полами шинели, а не щеголять в куцей курточке.
— Встаньте, прапорщик! — то ли приказал, то ли посоветовал Лютич. — Сыро. Поясницу простудите, не разогнетесь после.
— А как же прочие? — спросил Черкасский, поднимаясь.
— Серую скотинку никакая хвороба не возьмет, — убежденно заявил подпоручик и вдруг повернулся к ближайшему солдату: — Эт-та что еще?! Офицеры стоят, а он… Вста-ать!!!
Солдатик суетливо вскочил, вытянулся. Его лпцо, безусое и скуластое, по-девичьи порозовело. От резкого движения фуражка надвинулась на уши — вндать, не по мерке была.
— Фамилия?!
— Митрохин, — едва не шепотом выдохнул тот.
— Не слышу ответа. Па-автарить!
— Митрохин! — выкрикнул несчастный.
— Па-авта-арить! Я научу тебя отвечать, морда!
Черкасский даже не заметил движения руки подпоручика — до того скор был удар. Увидел только, как дернулось лицо солдата, как съехал на сторону козырек. Явно велика была фуражка…
— Митрохин, вашвысобла-ародъ!
— А ну, еще разок!
— Митрохин, вашвысоблаародь!
— Та-ак… — бульдожьи ноги Лютича переступили на месте, упершись в землю еще прочнее, и снова невидимое движение руки, и снова мотнулось напрягшееся сверх предела лицо солдата и проступила алая влага в углу сжатого рта.
— Значит, знал, как положено отвечать? Знал?!
— Так точно, вашвысоблаародь! — из открывшегося рта алое сбежало на подбородок, капнуло на шинель.
— А ежели знал, — не унимался подпоручик, — то па-ачему не ответил как положено? А? Значит, не желал, растуды и разэтак!..
Весь взвод теперь был на ногах. Ничего, впрочем, непривычного не происходило, солдаты знали, как себя вести. Они угрюмо молчали. Иные поглядывали на нового взводного, будто ждали чего-то.
А Черкасский вдруг ощутил то, что случалось с ним еще в детстве. Не часто, но бывало. Когда накатывала из неведомых глубин души неуемная ярость, накатывала неудержимо, до слепоты в глазах. В семье говорили, будто прадед его бывал таким же…
И еще одно движение кулака Лютича, но быструю и сильную руку успела перехватить не менее быстрая и не менее сильная рука. Ярость глаз одного была встречена неизмеримо большого яростью глаз другого.
Некоторое время офицеры оставались напряженно недвижимы в единоборстве. Наконец Черкасский отпустил Лютича и, задыхаясь, процедил:
— Извольте бить тевтонца, подпоручик! А не своих!
— Чтэ-э? — Лютич тоже тяжело дышал. — Чтэ тэкое?! На старшего по званию?! При нижних чинах?! Да за тэкое…
— Пускай меня расстреляют, подпоручик, но… Даю вам слово офицера, я успею избавить от вас российскую армию!
— Да я… да я вас!.. — Лютич схватился за кобуру. Черкасский — тоже.
— Прекратите, господа! — между ними решительно втиснулся поспешивший на шум немолодой ротный. — При солдатах… Перед делом… Полноте, господа, опомнитесь! Я приказываю!
— Слушаюсь! — Черкасский перевел дыхание, первым снял руку с кобуры и, нарушая субординацию, не удержался, добавил: — А вы, подпоручик, запомните! Хоть вы и старше по званию… Еще раз подобное — и я пристрелю вас. Всенепременно!
Лютич снова вскинулся было, но что-то смутило его в серых с черной каймой глазах дерзкого прапорщика. Он заставил себя сдержаться и, обращаясь к ротному, заметил:
— Вот она, дисциплинка в нынешней русской армии… Впрочем, по-моему, он просто психический. А может, из этих, из…
— Пойдите к первому взводу, подпоручик, — сухо отозвался ротный. — Побудьте с ними.
Тот козырнул, повернулся по уставу и ушел прочь на своих гнутых бульдожьих ногах.
Ротный укоризненно глянул на Черкасского усталыми глазами, сказал негромко:
— Разве можно так, прапорщик?
— Простите.
— Я-то прощу… Но… Но ведь мы с вами не только военные, мы же воспитанные, интеллигентные люди.
— Так, если воспитанные, если интеллигентные, прикажите лапки кверху перед всяким дерьмом?
— Угостите-ка лучше папироской, — ротный вздохнул. — Благодарствую… А с Лютичем, право, не связывайтесь. Вы-то у нас новичок, а мы в полку ему цену знаем.
— Он, что же, из влиятельной фамилии?
— Где там! Из грязи в князи… Такие Скуратовы порой заносчивее самих Рюриковичей. И опаснее. Тут, скажу я вам, особая психология… Ага! Вон и сигнальная ракета! Опять без артподготовки, без огневого вала. Стволов достаточно, а снарядов не подвезли. О выбритой земле и не мечтай! Нет, не мечтай… Ну, храни вас бог, прапорщик!
Да, это было его первое ратное дело. Поначалу все шло привычно, как на ученьях. Одно лишь оказалось в новинку: то и дело мимо ушей стремительно проскакивали невидимые пчелки. И то здесь, то там солдаты залегали без команды и не поднимались. И чем ближе к затуманенному кустарнику, в котором предполагался противник, тем чаще не вставали солдаты, тем чаще проскакивали мимо стремительные пчелки.
Все труднее заставлять себя двигаться, не позволять себе броситься ничком на землю, чтобы вжаться в нее и — будь что будет! Нельзя! Если ляжет, не увидит своего взвода, не заметит, как все чаще оборачиваются к нему встревоженные лица, будто ждут от него чего-то, да не просто ждут — почти требуют.