Лев Кассиль - Маяковский – сам. Очерк жизни и работы поэта
Возраст опять спас его. В ночь на 9 января 1910 года надзиратель кричит в глазок 103-й камеры:
– Маяковский, с вещами по городу!
Он подымается, уверенный, что сейчас отправят в ссылку. Но ему сообщают, что он свободен. Тетрадку с его первыми стихами, найдя их подозрительными, начальство оставляет у себя.
Выйдя из тюрьмы, нарадовавшись первым дням свободы, он начинает задумываться: что же делать дальше?
И решает: «Нужно учиться!»
Подполье, аресты, тюрьмы то и дело прерывали учение. Из гимназии он уже давно выбыл; ушел, не проучившись года, из художественного Строгановского училища. Теперь, выйдя из тюрьмы, он остро чувствует, что ему не хватает образования:
«Я неуч. Я должен пройти серьезную школу…»
Стих родится и крепчает
Я сошью себе черные штаны
из бархата голоса моего.
Желтую кофту из трех аршин заката.
«Со стихами опыты плачевные. Взялся за живопись. Учился у Жуковского». Вместе с какими-то дамочками он пишет «серебряненькие сервизики». Проходит почти год, и Маяковский вдруг понимает, что учился рукоделию. Ои отправляется к художнику Келину, реалисту. «Хороший рисовальщик. Лучший учитель. Твердый. Меняющийся».
Осенью 1911 года, хорошо подготовившись в мастерской Келина, Маяковский поступает в школу живописи, ваяния и зодчества. Это было единственное место, где не спрашивали документа о благонадежности. Он учится усердно, с жаром. Целый год сидит «на голове» – всматривается в анатомию человеческого лица, изучает формы черепа. Но, беспокойный и наблюдательный, он начинает приглядываться к художественным течениям в школе, интересоваться смелой работой художников-новаторов. Его уже сердит, что «подражателей лелеют, самостоятельных гонят».
В ноябре внезапно от паралича сердца умирает один из крупнейших художников России – В. А. Серов. Бесконечная процессия тянется за гробом художника. Идут художники, литераторы, артисты, студенты. Над раскрытой могилой Серова склоняются головы – знаменитые художники Васнецов, Переплетчиков, Первухин, Пастернак, Бакшеев. Пришли проститься с любимым художником известнейшие артисты – Станиславский, Сумбатов-Южин, Немирович-Данченко, поэт Валерий Брюсов, дирижер Кусевицкий. Здесь же и Келин.
И вот выступает над гробом Серова очень высокий худой юноша – представитель фигурного класса училища живописи. Далеко разносится над кладбищем его срывающийся от волнения, но необыкновенно звучный голос. Рослый, угловатый, с резко очерченным ртом и огромными, немного мрачными глазами, он призывает следовать заветам ушедшего мастера; он напоминает всем, кто пришел отдать последний долг Серову, каким смелым в своих исканиях был покойный. Он зовет молодых искать новое, бесстрашно идти вперед, но не повторять того, что уже сделано учителем. Эти несколько необычные для кладбищенской тишины, зовущие к жизни и дерзанию слова вызывают смущение и недовольство у присутствующих. Фамилия воспитанника училища живописи, выступающего от имени школы пад могилой Серова, никому еще ничего не говорит.
После похорон учитель П. И. Келин подходит к своему питомцу и говорит:
– Я вам очень благодарен, что вы так хорошо отнеслись к Серову.
– Подождите, Петр Иванович, мы вас еще не так похороним, – отвечает Маяковский, чтобы за шуткой скрыть свое состояние и в то же время добродушно подчеркнуть свою независимость.
Вскоре в училище появляется мешковатый короткопалый человек в сюртуке. Он ходит напевая, заносчиво посматривая на всех через старинную лорнетку одним глазом – другой у него вставной.
Вид у него независимый и наглый. Маяковский начинает задирать его. Они сталкиваются в коридоре училища.
– Что вы выпятили на меня ваши рачьи глазки? – сердится Маяковский.– Я вот вывинчу из вас ваше вставное буркало!
– Не буркало, а бурлюкало, – невозмутимо отвечает тот.– Научитесь сперва говорить, молодой человек!
Тут едва не происходит драка. Но все кончается благополучно. Они знакомятся. Мешковатый человек с лорнеткой оказывается Давидом Бурлюком, поэтом, художником, мечтающим о новом искусстве. Вскоре они сходятся, убежав вместе со скучного концерта. Они договариваются: у Давида Бурлюка – «гнев обогнавшего современников мастера», у Маяковского – «пафос социалиста, знающего неизбежность крушения старья».
Бурлюку нравится его новый приятель, большеголовый, болыпелапый. «Великолепный молодой конь!» – восхищается он.
Ночью они идут как-то вдвоем по Сретенскому бульвару, и вдруг Маяковский, застенчиво глядя в сторону, просит Бурлюка послушать стихи, которые «накропал» один его, Маяковского, знакомый. И он читает. Бурлю к останавливается и внимательно, задрав голову, смотрит на Маяковского.
– Да это же вы сами написали! – рявкает он на весь Сретенский бульвар.– Да вы же ж гениальный поэт!
И оба они долго стоят пораженные. Неизвестно, кто из них поражен больше: то ли Маяковский, услышавший такую грандиозную оценку своего стихотворного опыта, то ли Бурлюк, не подозревавший, какая взрывчатая сила таится, еще спертая, в этом странном, неуклюжем на вид, немного угрюмом юноше. А утром Бурлюк, знакомя Маяковского с кем-то, уже баспт:
– Не знаете? Мой гениальный друг! Знаменитый поэт Маяковский.
Маяковский смущенно толкает его сзади, но Бурлюк непреклонен. Отходя с Маяковским, он говорит:
– Теперь пишите, а то вы меня ставите в глупейшее положение.
И Маяковский, весь уйдя в стихи, неожиданно для себя став поэтом, пишет:
Багровый и белый отброшен и скомкан,
в зеленый бросали горстями дукаты,
а черным ладоням сбежавшихся окон
раздали горящие желтые карты.
Здесь сказывается живопись Маяковского. Художник орудует строками, как кистью. Ему хочется перевести на язык стиха то, что видит художник, прищурив глаза. Ночь уже отбросила скомканные багровые краски заката, смяла белый дневной свет. «В зеленом», в городской зелени, вспыхивают огни фонарей, рассыпающиеся, как монеты. В черных окнах зажигаются огни, и стекла становятся похожими на желтые карты.
Так словами-красками рисует Маяковский картину ночного города. Это один из первых опытов поэта. Маяковский не останавливается на нем. Он ищет новых средств стиха для того, чтобы рассказать людям о своих ощущениях и мыслях. Его начинает интересовать не только внешность, поверхность и цвет вещей, но и самый смысл их, душа предметов, их содержание и место в мире. Так же необычно, как он подмечал раньше формы, краски и линии, он начинает схватывать голос, звучание, движение жизни. В нем обнаруживается замечательное умение по-своему неожиданно расшифровывать впечатление, которое оставляет городской пейзаж, толпа, бульвар, простые, будничные вещи. Совсем различного смысла явления и вещи, вдруг сойдясь в один огромный образ, открывают в его стихах свое, никем ранее не наблюдаемое родство. «На блюде студня» он дает читателю ощутить «косые скулы океана». Он может сыграть ноктюрн «на флейте водосточных труб». В скрипке, которую осмеяли барабаны и тромбоны, он видит родственную ему израненную душу человека, которую не понимают окружающие-люди грубого города, каменного становища богатеев, лавочников, пошляков.