Евгений Бунимович - Девятый класс. Вторая школа
Наташина мама, Людмила Яковлевна, преподавала в школе физику и очень переживала, что дочка не горела особенно ни физикой с математикой, ни легендарными лекциями по опальной литературе Серебряного века. На олимпиады Наташа тоже не рвалась, зато выиграла районные соревнования по бегу.
— Что ты так переживаешь, — сказал как-то Людмиле Яковлевне на перемене в учительской Анатолий Якобсон, который эти самые опальные лекции и читал, — красивая девчонка, пускай бегает!
Но Людмила Яковлевна не переживать не умела.
Наташу все это достало, и она в очередной раз окончательно и бесповоротно решила из школы уходить. Тут переживаниями Людмилы Яковлевны проникся не только Якобсон, но и ее новый коллега — тоже учитель физики Яков Васильевич:
— У меня хороший класс, давайте ее к нам!
Наташа согласилась посидеть в новом классе пару дней перед уходом из школы, не подозревая, что этот случайный разговор во многом определит ее жизнь. И не только ее.
Яков Васильевич привел Наташу в класс, представил, и она села за последнюю парту, у окна (похоже на плохое кино, но правда). Якобсон не врал — Наташа действительно была самой красивой девочкой в школе.
В то время я был увлечен тонкими, ломкими, чуть угловатыми линиями женских образов раннего Пикассо и даже контрабандой водил экскурсии по французским залам Музея изящных искусств. Очевидное сходство новенькой с полупрозрачными девушками на любимых полотнах не могло не подействовать. А поскольку в это время на уроках литературы мы упоенно читали «Войну и мир», даже имя Наташа показалось мне редким и удивительным.
Я тут же написал новенькой записку, пригласив участвовать в выпуске классной стенгазеты «Сопли и вопли». Спросил, умеет ли она писать заметки или рисовать. В довольно быстро прилетевшей ответной записке Наташа честно ответила, что она ничего не умеет — ни писать, ни рисовать, но в выпуске газеты примет участие с удовольствием. Мне бы вовремя обратить внимание на первую часть Наташиного ответа, но я был молод и неопытен, меня вдохновила часть вторая. Записку я показал Ленке Захарьиной, с которой тогда мы еще сидели за одной партой.
На этом сходство с романтическим кино завершается. Влюблялся я потом и в школьные и в студенческие годы налево и направо. Девочек в математических классах было, конечно, не так много. Зато в школе было много разных классов. А позднее, в МГУ, было много факультетов, включая гуманитарные. Тут же, неподалеку, поступившая на геологический Наташа крутила свои романы.
Тогда же появилась первая (если не ошибаюсь) публикация моих стихов — у Юры Щекочихина в «Алом парусе», где мы с Щекочем и познакомились. Больше этот трогательный опус я никогда и нигде не публиковал, но тут приведу:
Девятый класс. Вторая школа. Едва знакомы ты и я. В речах ни одного глагола, а только междометия. Из пункта Я летит записка, в пункт Ты врезается легко. Я улыбаюсь — как все близко, ты плачешь — как все далеко. Клочок от тех времен остался, источник света и тепла, и тот, похоже, затерялся в бездонных ящиках стола.
Поженились мы с Наташей позже, по окончании университета. Но это уже другая история. Собственно, не совсем еще история, поскольку длится по сей день.
А стихи я начал писать тогда же, в спецфизматшколе. Не мог не начать. Качество оценивать не будем, а вот если оценить количество написанного в школе в разных душевных обстоятельствах, то главной моей школьной любовью была, несомненно, Катя Франк из параллельного класса «Б». Кате я посвятил просто ворох всяческой рифмованной ахинеи.
Она была еще более тонкая и ломкая, практически прозрачная. Катя носила очки с очень толстыми стеклами, за которыми как в аквариуме плавали ее голубые водянистые глаза. Но даже эти очки не помогли ей вовремя разглядеть мою большую любовь во всем ее масштабе и трогательных подробностях. Так что эту мою любовь следует признать не только главной школьной, но также трагической и неразделенной.
Хорошо помню момент, когда Катя, видимо, уже собралась было ее разделить. Мы сидели на скамейке на бульваре перед ее домом. Осень была прозрачной и зыбкой, Катя тоже. Почти бесплотной. Я обнял ее как положено и не знал, что делать дальше.
Нет, не буду лукавить — знал. Постижение плоти шло параллельно и довольно успешно. Но тут, на скамейке, мне это было как-то не важно, не нужно, ни к чему.
Зуд в крови оказался стихотворным.
В прошлом году, почти полстолетия спустя после описываемых событий, бродячий цирк из трех поэтов представлял большую антологию современной русской поэзии, вышедшую в Штатах. Мы выступали в Нью-Йорке и Чикаго, а завершалось все пафосным вечером в Вашингтоне в Библиотеке конгресса с участием министра их культуры.
На наше представление в библиотеку пришла проживавшая неподалеку Катя Франк. Я не сразу ее узнал, хотя она мало изменилась.
Не было только очков с толстыми стеклами — и не стало чуда аквариума с плывущими водянистыми голубыми глазами. Наверное, вместо очков были современные незаметные линзы.
После выступления все покупали антологию, а мы ее витиевато надписывали. Катя тоже купила.
Зоя
В начале второй четверти я уже вполне освоился и наловчился вбегать в школу ровно в тот момент, когда звенел звонок на урок. Но на этот раз в вестибюле, как назло, было аж два завуча.
Помимо Фейна, привычно ловившего опоздавших, вдали возвышалась Зоя Александровна Блюмина — монументальная, грозная и ехидная дама, которая почему-то была завучем по специальным предметам, по физике и математике, хотя сама преподавала литературу. Впрочем, школа была в целом настолько удивительная, что такие мелочи уже не удивляли.
Пытаясь как-нибудь понезаметней просочиться на урок, я продвигался вдоль стенки, всячески стараясь с ней слиться.
— Сволочь! Подонок! — услышал я за спиной грозный, скрипучий, такой характерный Зоин голос.
Я оглянулся. Кроме меня и Фейна, в вестибюле уже никого не было.
Едва ли Зоя так обращалась к Фейну. Неужели это за опоздание?
— Это вы мне? — спросил я тихо и безнадежно.
— А то кому?
— А что случилось, Зоя? — осторожно спросил Фейн.
— Ты представляешь, этот подонок, — голос ее потеплел, — эта сволочь, — голос ее стал еще мягче, — написал на районной олимпиаде по литературе, что портрет Льва Толстого работы Николая Ге отдает развесистой клюквой!
Фейн (напомню: автор книги о Толстом) с искренним интересом повернулся ко мне:
— А почему вы так считаете?
В предвкушении культурологической дискуссии он даже перешел со мной на «вы», забыв на миг, что его дело — влепить мне за опоздание и отправить на урок.